Ох уж эта скорая на расправу простецкая решимость. Ганька неприязненно зыркнул на тетку исподлобья, но останавливаться не стал.
Откуда-то появилась сплетня, что псеглавцы – это плод грехопадения бабы с одичавшим оборотнем или мужика с одичавшей. Сплетня эта (даже ежели оные грехопадения и вовсе случаются, в чем Ганька, зная повадки одичавших, справедливо сомневался) есть вопиющая клевета и ложь. Но народу проще поверить в нее, чем смириться с дитем-чудищем.
Хотя на самом деле никакие псеглавцы не чудища. Бесплодные, как и все смески (те же мулы и лошаки, но они ведь чудищами не считаются!). Человеческим языком не владеют, да, но порой поумнее некоторых людей бывают. В этом Ганька на собственном опыте убедился, был у них в цирке один псеглавец, так он на языке жестов шпарил «Преданья старины глубокой» наизусть.
А то, что выглядят странно… ну так не страннее самих оборотней в полнолуние. Вот уж зрелище! Ночью узришь – до горшка не донесешь! А псеглавцы с черными влажными носами, пушистыми ушами и по-собачьи преданными глазами, по мнению Ганьки, даже умильные.
Правда, может Ганька к ним так миролюбив, потому как и сам обездоленный. Безликий же, тоже звериной ипостаси лишен, вот и чувствует с псеглавцами некое сродство.
Но на всякий случай стоит доложить, что один из них растет у Пшёнки. Все ж доселе в Тенёте их не жаловали. Мол, портят облик столицы. Вся эта показушная шелуха Ганьку не заботила, но зато она заботила Цикуту. А Цикута заботил Ганьку.
Младшего княжича Чернобурского в народе недолюбливали. Он был слаб здоровьем и отчего-то в стае альф получился омегой, с трудом сопротивляющимся чужим командам. Его за глаза так и звали «омежкой», созвучно с народным названием цикуты – омежником.
Но Ганька был истово предан княжичу, спасшему его жизнь. Пускай он его спас только потому, что тоже почувствовал то самое сродство с обездоленным. Пускай пожалел. Лучше жалость, чем губительное безразличие.
– У нас, кажись, меша завелся в сенях.
Ганька навострил уши, отвлекаясь от воспоминаний, и приблизился к мужикам, говорящим через тын.
– По ночам то воет, то хохочет, то под ноги в темноте кидается. Вот вроде и вреда-то от него нет, но пугает, зараза, до усрачки. Мы его уж и задобрить пытались, и выкурить, а ему как с гуся вода. Придется, видать, волкодава кликать.
– Черкануть для вас грамотку, сударь? – тут же вклинился Ганька, жестом фокусника вынимая из воздуха бересту. – За медяшку на главную доску вестей приколочу!
Мужики обернулись. Тот, что с мешей в сенях, пожевал губами:
– Ты чьих будешь, щенок?
– Так цирковых же! – Ганька обиженно захлопал глазами. – Неужто не признали меня? Я ж Ганька Коле́нца!
И для убедительности прошелся по обочине колесом.
– И впрямь! – развеселился второй мужик. – Я тебя знаю! Ух и горазд ты фокусничать! И лицедействуешь, и кувыркаешься, и огнем играешь! А покажи еще что-нить!
Ганька пожал плечами, мол, запросто, поставил на нос свиток бересты и встал на одну руку. В тулупе было тяжеловато, но равновесие он научился удерживать давным-давно.
– А еще!
– А для «еще» приходите на главную площадь в день Равноденствия отмечать с Великими князьями Чернобурскими рождение наследника престола, я там буду! – ловко свернул бесплатное представление Ганька, не упустив случая зазвать побольше народу на пир. В городской казне, из которой его жалованье платится, много монет не бывает.
– Кум, дай ему медяшку! – мужик через тын пихнул кулаком в плечо соседа, того, что с мешей. – Коленца один из столичных вестников. Будь уверен, после его грамотки волкодав пред тобой, как лист пред травой явится.
Это правда. Грамоты вестников помечались особыми наузами, указывающими на важность новости. А волкодавов к празднику в столице прибавится. Хоть кто да согласится на такое плевое дело, как изгнание меши.
Ганька накарябал на бересте послание, для порядка показал мужикам, хоть они ни буквицы не уразумели, оттиснул науз и повернул обратно, к центру. На сегодня план по крысятничеству он явно перевыполнил.
5 Княжич и скоморох
Первый весенний месяц,
младая неделя
Сумеречное княжество,
Тенёта
На обратном пути Ганька не поленился-таки свернуть в стрелецкую слободу. Столь гордое наименование носил всего лишь здоровущий плац, окруженный казармами, оружейными мастерскими и конюшнями. На плацу, когда бы Ганька сюда не забрел, ратились полуголые бородатые мужи, будущие сторожевые псы, ищейки и гончие.
Ратились в рукопашную и оружными. Пешими и конными. Против набитых соломой пугал и друг против друга. На брусчатке и в грязевом пруду. От скрежета мечей ныли зубы, от смрада пота резало глаза.
Ганька сноровистее шмыгнул в терем Стрелецкого приказа, но вдруг был остановлен грубым тычком в грудь. Хватанув ртом воздух, аки рыба, выброшенная на берег, он покачнулся, но не позволил себе упасть. Тот случай два лета назад его многому научил. Перво-наперво крепко стоять на ногах.
– Куда лезешь, щенок? – над ним навис хитромордый сторожевой пес в отличительном алом кафтане. Безбородый, но с щеткой усов, нелепо топорщащейся во все стороны. Таких противных черно-бурых яломишт Ганька еще не встречал.
– К опричникам, – растерялся он внезапному допросу. Допрежь его пускали беспрепятственно. Выудив печать-науз, разжевал. – Я Ганька Коленца, вестник.
– И что за дело может быть у простого вестника к сударям опричникам? – скривился стрелец, словно лимон сожрал.
Ганька был «непростым» вестником, а состоящим в Потешной своре Цикуты, но знали об этом лишь верные княжичу опричники. И раскрывать, что Ганька и княжий скоморох Дерга́нец – одно и то же лицо, ни перед кем другим ему негоже. Коли этого стрельца не просветили, что Коленца до́лжно пропускать без вопросов, ясен-красен, были на то причины.
– И то верно, не может быть никаких дел, – пошел на попятную Ганька и развернулся было уйти, чтобы вернуться позже, когда сменится караул. Но был вдруг схвачен за шкирку, аки нашкодивший кутенок.
От такого обращения за два лета хождения в любимчиках у княжича он отвык. Потому неловко забарахтался в хватке стрельца, хотя всего-то надо было извернуться, куснуть его за руку и слинять. С Ганькиной гутаперчивостью и не такие коленца можно выделывать.
Но самая большая беда безликих – это отсутствие не силы и обостренных органов чувств. А животного инстинкта самосохранения. Посему Ганька то кидался, сломя голову, в самое пекло, подстегиваемый тягой совать нос, куда не просят. То, как сейчас, терялся, когда действовать надобно было решительно и быстро, не раздумывая.
– Больно ты подозрительный, щенок, – осклабился стрелец, не торопясь опускать циркача. На младую неделю внутренний зверь силой не делится, но оборотни и без того могучее безликих. – Трешься тут, к опричникам напрашиваешься. Вынюхиваешь что-то, а? Хотя… – он сам принюхался, и глаза его нехорошо заблестели. – Тебе и вынюхивать-то нечем, да, выродок?
– Сударь, пустите, ради богов! – взмолился Ганька, отчаянно смаргивая так невовремя выкатившиеся слезы. Мужики не плачут. А он мужик, самый всамделишный! Нельзя думать иначе. А не то все снова повторится, как два лета назад.
– А у нас тут один за вход, два за выход, как говорится, – продолжал лыбиться стрелец, коршуном вглядываясь в его лицо. – Смазливый ты, как девка…
Ганька не знал, что произошло бы дальше, но, судя по вмиг онемевшим от ощущения собственной беспомощности рукам и ногам, ничего хорошего. Оттого явление опричника в черном кафтане посчитал не иначе как божественным чудом.
– Что здесь происходит? – обманчиво-ласково полюбопытствовал он. Судя по тону и пепельно-русым волосам до плеч, из серых арысей.
Вознеся про себя молитву Луноликой, Ганька взял ноги в руки и наконец начал думать головой, а не бедовой задницей. Сделав кувырок в воздухе, выскользнул из ослабевшей хватки стрельца. Поклонился, тюкнув носом коленки и улыбнулся от уха до уха, так, что щеки затрещали.