3а спиной у него стонали раненые и помятые. В лицо пахнуло молоком и навозом. Он проехал через стадо, брякающее связками квадратных бубенцов, и направился в сторону гор...
Весна тут уже началась - разом задули с гор терпкие ветры, налились солнечным молоком высокие облака, склоны подернулись зеленью, и, словно спустившиеся с небес тучки, бродили по ним отары овец. Отары эти, слава Силе, не спускались в Одуц, городок в долине, а то с пастухами было бы не рассчитаться - ландскнехты бы по десятку овец в день крали, не меньше... И ничего с них не возьмешь - наемникам всегда мало. Гоняют по подсыхающим улицам каждое воскресенье голых девок, дерутся, насилуют. Мирное время для них смерть. Но скоро будет война. Скоро будет война, неспроста в город стекается столько воинов, и все жилистые, тертые, знающие толк в войне и добыче, неказистые одеждой, но с добрым оружием - иначе Аргаред не брал в войско. Такое было поставлено условие.
К другому бы не пошли. Но он собирался на Эманд, где, говорят, масло сладко, яйца золотые, а девицы встают в очередь к каждому бравому парню. Поэтому все и соглашались с радостью, и даже на то, что денег на руки не дают, не сетовали. Слушали в тавернах рассказы старших, как их едва не сгубили при Эмандском дворе, как выставили оттуда чуть не голыми, не уплатив жалованье, и все потому, что королева убила короля, села сама править, посадила по правую руку поганого шарэлита, по левую - злого выродка, развратника и мужеложца, спит с ними обоими и гнет народ в три дуги - виселицы стоят рядами, голытьба что ни день истребляет честных горожан и дворян, а по Вагернали плывут плоты, груженные мертвецами, и уходят в открытое море, к плачущим чайкам. Рингенцы внимали, гневно сжимая кулаки, и рассчитывали серьезно потолковать с нечестивой бабой, при этом набив карманы. Но терпения им уже не хватало, и они задирали друг друга, что приводило порой к отвратительным свалкам.
Окер Аргаред не начинал поход, ожидая известия о смерти королевы. Пока же приходили вести о том, что она больна и лучше ей не становится.
Горы приближались. Он теперь бывал здесь все чаще - душа просила. Одуц замыкал северную границу Рингена, за пасмурными перевалами уже лежал Эманд, и, взобравшись в ясный день на гору, можно было различить равнины, простирающиеся вплоть до самой Вагернали. На вершине этой горы была исхлестанная ветрами площадка, огражденная с одного бока высоким остроконечным, словно спинка кресла, отрогом, туда вела узкая, усыпанная битым базальтом тропа. Местами ее улучшили людские руки. Некогда, давным-давно, когда Эманд был воистину велик и воинствен, тут стоял рингенский дозор.
Тогда эмандские короли не приносили никакой клятвы императору, тогда Эманд не считался частью Святых земель, тогда людишки страшились до смерти светлолицых воинов, приходивших внезапно и остававшихся надолго, входивших в храмы, как в амбары, и презиравших закон убежища. Тогда Этарет завоевали прибрежное княжество Маргель и Сардан, захватили северные земли имперского домена с замком Согран, а на пустынном полуострове на Севере выросли черные стены дозорных твердынь - тогда с ними была Сила. И дома Этарет были столь многочисленны, что наемное войско не требовалось - и ни единого человека не нашлось бы в сверкающих серебром фалангах.
А теперь все по-другому, все изменилось. И деньги приходится прятать под полом в спальне, не то останешься без постоя или вовсе без войска. Солдаты крикливы и прожорливы, необузданны, как жеребцы. Вспомнилась сегодняшняя потасовка. Животные... Почему же так изменилась жизнь? И сразу, нет, не сразу, так медленно, так незаметно, что только всего лишившись, спохватились... Набрала силу людская церковь со смешным голубоглазым Богом, который все прощает и которого убили где-то далеко в южной стране Шарэл, убили потому, что проповеди его полюбились богачу-мужеложцу и красавчик, любовник того богача, приревновал... Пришлось, чтобы не допускать до власти над людьми упрямых монахов, ставить своих примасов, изыскивая их из самых худых родов. Теперь и вовсе чужого примаса прислали из Марена, и он тут же спелся с королевой. Купцы отстраивали в городах церкви - и пришлось в пику им возводить пышные базилики и уставлять их золотой утварью и статуями на потребу простолюдинам.
Власть уходила от сильных духом и чистых кровью, власть переметывалась к вере и деньгам, к хитроумным проповедникам, которым покорно внимала толпа. Среброгрудые дружины разбредались по домам, чтобы наслаждаться сытой жизнью и мелким злословием, свитки и таблицы с рунами пылились в кладовках, никому не нужные, - к чему магия и заклинания, если люди устрашены и покорны - пусть копошатся, пусть трудятся. Они и копошились, и молились Богу, и дарили Ему от щедрот кто - монетку, кто - камушек, кто - вышивку. Иногда появлялись среди них крикуны - их излавливали и казнили. Только уже не сами Этарет. Для этого наняли стражу, чужеземную, хорошо обученную, безразличную ко всему, кроме тех денег, которые ей платили. Люди пусть и возятся с людьми - так думали Этарет. Думали, что так будет лучше. А вышло - хуже.
Странны люди. Вроде - животные. Но жутковато с ними, уж больно похожи на Этарет. Ему человеческую девушку случилось любить по молодости. Наверное, всех людей она была лучше - ничего не просила, ни в чем не винила потом. Возжелал ее - и пришла с радостью. Отослал - ушла с покорностью. Потребовал сына себе отдала, ни слова не сказала. Даже сердце у него тогда заныло.
Только ей по людскому счету все возместилось. Сынок теперь служит королеве, ходит в золоте, мать сделал дамой. Люди всегда тщатся выше головы прыгнуть.
Пожалуй, из всех людей он бы оставил в живых только ту девушку, Руту. Он ее потом часто вспоминал, когда потерял жену. Сиаль умерла, отдав ему всю свою жизненную силу, не только ту, что держит жизнь в теле, но еще и ту, что не дает душе распасться, отдала и ушла с последними словами заклятия на цепенеющих устах. Исчезла, и не сыскать ее ни в Обители Бед, ни у Нуат, ни в одном из миров восходящих или нисходящих...
А была она из Чистых. Из знатного древнего рода, к тому же волшебница, Посвященная Воды, равно сведущая и в высоком, и в низком колдовстве. В смертный его час она отдала ему свою жизнь, не спросив у него совета... Так он и остался с двумя детьми на руках. Вот и о запретном вспомнил. Не уберег он их. И вести о них, то дурные, то хорошие, невнятно шепчут с пергамента. Может, живы, а может, и мертвы. Может, целы и невредимы, а может, изувечены.
Ветер свистел в ушах... Далеко впереди, за скалами, стелились в тумане равнины Эманда. Он придет туда. Его солдаты пройдут по улицам испуганного Хаара, встанут на стражу в каждой зале дворца. Он не унизится до погони за жалкими клевретами королевы, он и солдат не унизит. Их изловят те самые простолюдины, что так много бузили и кричали, что убивали и насиловали на Дворянском Берегу. Изловят, приведут и награды не попросят, еще смиренно умолят принять.
Он вступит в Сервайр, скрестив руки на посеребренном нагруднике, широко стеля за собой зеленый плащ, и старшины будут крушить молотами засовы, вызволяя измученных, отчаявшихся его собратьев. А потом он выведет за руки своих детей. Или на руках их вынесет, если будут они до такой степени измучены пытками...
Он отдаст город рингенцам на разграбление и поругание, весь - от блудилищ до церквей, от дворцов до лабазов, чтобы ненасытная солдатня не оставила после себя ни одной золотой монеты, ни одного целого дома и ни одной нетронутой девушки. Это будет возмездием. И не только Хаар. Весь Эманд поразит это возмездие, везде будут мертвецы и пожары. Пусть человек навек запомнит, что он ВСЕГО ЛИШЬ человек. Пусть это навсегда будет у него в крови. Пусть это навсегда будет у него в крови!
На каждом подоконнике горела чадная плошка или сиял канделябр, по площадям метались и искрили "чертовы колеса", на перекрестках гудели воздетые на шесты подожженные смоляные бочки, всюду было полно разодетого хмельного народа праздновали Солнцестояние. Ратуша давала открытый бал для знати, площадь перед ней уставили столами, за которыми вперемежку с приглашенными обретался Бог знает какой люд, гнущий о доски и вяжущий в узлы массивные оловянные вилки.