Потом Бронников разошелся с Кирой, съехал, поселился на Арбате, долго Игоря Ивановича не видел, а когда вернулся в семью, его поперли из Союза.
Позвонила секретарша секретаря Кувшинникова, равнодушно-строгим голосом потребовала не тянуть время. Он не понял, в чем дело, удивился. «Я вас очень прошу», — сказала она, неприятно нажав на «очень». В голосе звучали нотки усталого превосходства. Дело оказалось в том, что он должен сдать билет. «Ах, билет!» — повторил Бронников. «Не тяните», — бросила она.
На другой день положил на стол билет члена СП — краснокожий, с золотым гербом; взамен потребовал расписку. Расписка, оказывается, уже была заготовлена. «Вот как…» — пробормотал он, складывая лист. Секретарша не ответила.
Событие буквально оглушило.
Во-первых, никак не думал, что до такого дойдет; во-вторых, не понимал, что теперь делать; в третьих, ждал каких-то трагических продолжений. Вот, например, кооперативную квартиру он как член Союза покупал — так не отнимут ли теперь? (Насчет комнаты и вопроса не стояло: твердо был уверен, что отберут в самом ближайшем времени, хоть квартира с самого начала оформлялась на Кирино имя, а в комнате он был, по идее, твердо прописан.)
Созвонился с Прокопычевым, намекнул, не вдаваясь в детали, что хотел бы вернуться. «Не кормит матушка-литература? — отрывисто посмеиваясь, шутил Прокопычев. — Ну что ж, Гера, давай! Кульман твой на месте стоит! Лавровыми ветвями только увили, а так — в полной неприкосновенности! Стряхнешь гербарий — и за дело!..»
Но через день после того, как заполнил листок по учету кадров, Прокопычев позвонил сам и сообщил, что ничего не выйдет. «Не выйдет?» — переспросил Бронников без особого удивления. «Не выйдет, — хмуро подтвердил Василий Силантьич. — При встрече расскажу. Запиши вот телефон. Маркелов фамилия. Скажешь, от меня».
Однако и у Маркелова, заведовавшего опытным цехом на Люблинском заводе ОГМ, получилось примерно то же самое.
Такого рода попыток было шесть или семь, и с каждой следующей очевидность становилась все более очевидной. Единственное, чего не понимал, это как они, собаки, узнают, куда именно он пытается устроиться. Неужели всякий раз просто тупо выслеживают? Это сколько ж надо топтунов, чтобы такие дела проворачивать?.. Позже Шегаев заметил в ответ на его удивление: «А что же вы хотите, Гера? Во-первых, на хорошее дело они сил не жалеют. А во-вторых, им и стараться не нужно — отделы кадров сами за санкцией обращаются».
Неприятная нервотрепка бесплодных дерганий была тем более нелепой, что ни за какой кульман становиться ему не хотелось. Удивлялся, отчего они такие глупые: хотят, вероятно, убить в нем писателя, а не понимают, что лучший способ это сделать — разрешить устроиться в конструкторское бюро: писателю от этого — чистая смерть.
Экзистенциалист Камю писал, что время нужно чувствовать во всей его протяженности. И для этого сидеть в тоске у кабинета дантиста и стоять в длинных очередях, приблизившись же к заветному окошку, уходить; в электричках ездить далеко и стоя. Тогда, дескать, время становится длинным, ощутимым… С одной стороны, так и есть: если ты не ощутил протяженность отпущенного тебе времени, то как будто и не жил: раскрыл глаза, что-то мелькнуло — вот уж тебя и нет… Но если с другой, то на кой черт оно нужно, время это, если ты промаял его в очередях да электричках? Времени жизни много не там, где оно медленно течет, а где есть над чем подумать. В карцере человек думает лишь о том, скоро ли выпустят… а потому его невыносимо медленно текущее время исчезает попусту.
Нет, ему время нужно не в очередях стоять, не тупо глазеть в окно поезда; а для работы. Работа отнимает чертовски много времени. Задумался — а уже полдень. Пару фраз поправил — вечер. Флобер говорил правду, отвечая на вопрос о своих делах: вчера, дескать, поставил запятую, сегодня убрал… притом у Флобера рукописей не воровали, не вынуждали прятаться… а он не Флобер, ему кроме прочего еще о конспирации думать надо.