– Читайте! Может, поймете, что читать нечего! Здесь первая часть. Вторую, говорит, не написал.
Шапошников смахнул бумаги в портфель и скользнул взглядом на ручные часы.
– Выпустили бы Аспинина, а малому влепили бы пятнадцать суток, – или сколько сейчас дают! – и назавтра об этой истории забыли! – сказал Ушкин.
Полукаров кисло улыбнулся.
После ухода чекистов Ушкин впервые подумал о своих дневниках, как подумал бы о чужой работе: вряд ли потомков заинтересуют его конспекты мелких склок и интрижек. Не манера письма, а выбор темы – вот определяющая искусства. Именно этот огонь освещает душу. Если ты взялся писать о жизни насекомых, или о голубом сале, как бы хорошо это не получилось, – другое тебе не дано! Хорошо или плохо справился ученик с библейской темой, но он доверился учителю. «А я его предал!» (Чушь с «физическим устранением» Ушкин в расчет не принимал, хотя чувствовал: именно этот «пустяк», как гвоздь, держит все дело!)
Как только Александр Сергеевич дал определение своему поступку, он постарался отгородиться от угрызений совести отговорками. Но он был из поколения тех, кто помнил сляпанные из ничего дела Бродского, Даниэля и Синявского, Бородина и множества других, безвестных, которым не повезло лишь потому, что они безвестны. Даже дурачки понимают, что с тех пор ничего не переменилось в стране, стоит лишь открыть газету, включить телевизор. Власть принадлежала и будет принадлежать практикам! Страной правят те же коммунисты и комсомольцы, но существенно улучшившие свое благосостояние: принадлежавшее им по должности, теперь принадлежит им навсегда по праву частной собственности. И только привычный русский «круг» или время может отменить эту марксистскую «спираль». А он, Ушкин, часть этой власти.
В деле Аспинина все еще может перемениться по капризу какого-нибудь вельможи, – подумал ректор. К тому же, происшествия такого рода не афишируются. Но ведь, когда его роль в этой пустячной истории станет известна, его будут судить именно за поступки, а не за то, что он написал!
В кабинете муха ударилась о стекло, упала на спинку и отчаянно зажужжала.
Кажется у Веденеева, – сегодня ректор некстати вспоминал ученика! – Ушкин читал о себе: «…предательство – исток всех преступлений, самое тяжелое из всех известных человеку! Потому что предательство – это смерть совести. А человек без совести преступит все. Предатель – трус: он боится возмездия, избегает подельников и свидетелей. Предатель должен знать тварь еще ниже, гаже себя. Хоть бы эта тварь властвовала миром, и никто бы из смертных не ведал об исподнем ее души. Предатель надеется – он не одинок в своем падении, зияют пустоты сердца бездоннее, чем его, и с этим живут! Но каждый предает в одиночку, даже толпой.
Предают всяко: спасая жизнь свою или родных, под пытками, из любви, похоти, корысти, властолюбия, зависти, ненависти, глупости, за государство, народ, из соображений морали, долга, совести, из героизма. Предают все! Иногда обманывают себя тем, что близкому, другу или знакомому от предательства будет лучше. Предательство же ради самого предательства – это высшая форма человеческой безнравственности».
Александр Сергеевич, было, решил, дожидаться развязки. Лишь когда секретарь передала ему визитку Аспинина, – Ушкин удивился: у ученика есть брат? – ректор почувствовал вдохновение: дельце можно использовать в интересах усадьбы. Надо лишь придумать сюжет!
11Мобильник Пайкиной, бывшей жены брата, не отвечал: та уехала с мужем в отпуск к матери. Ее соседи по коммуналке дали Аспинину их адрес на Псковщине. Подчиняясь скорее обещанию, данному брату, и желанию уехать из Москвы (хоть на время!) нежели здравому смыслу, – ничего искать не надо! – Андрей отправился в Псков.
Вечером в купейном вагоне поезда, увозившего Аспинина с Ленинградского вокзала, Андрей с разрешения Валерьяна пролистал его дневник.
«… Как всегда – сначала любовь, потом предательство».
«Как я расскажу ребенку свою жизнь? Объясню свою жизнь? Главное: зачем?»
Записи было три года!
«…Со второго этажа во дворе Серафима заметил понуро-сонную простоволосую девушку в футболке до голых бедер. Девушка прохлопала шлепанцами к летней душевой и обратно. Алена? Как повзрослела! Оба видения уместились в миг.
За письменным столом, поигрывая ручкой, и, укладываясь спать, я вспомнил Аню. Тогда такие же белые ножки художественной гимнастки разбудили в старом хрыче нежность к девочке. Теперь ничего не осталось. Даже вражды».
«Зашел к Серафиму. Дома только она. Читала и прихлебывала чай. Две косички. Голубая рубашка. Такие же голубые глаза. Покраснела. Закрыла книгу. Мою книгу. Ляпнул: «Про любовь? А уроки?» Она ответила: «Чтобы так написать, нужно по-настоящему чувствовать». Растерялся. Тут вошли Серафим и Саша. Она спрятала книгу».