вотом, он-то у нее растет как на дрожжах, уже заметно, что она в положении, я ей говорю: «Мита, вы сами себя оскорбляете», а она: «хоть душу отведу немного, так меня бесят эти засранцы». Что ни слово, то бранное. Сказать Джамилю — не поверит, а Эстела все пристает: «пойдем в аптеку к сеньоре Мите, до чего люблю с ней поговорить, она такая изысканная», это раньше, а теперь… Я Эктора не узнала, когда он приехал летом, а ведь года не прошло. Мите пришлось купить ему все новое, ничего не налезало, в марте уезжал совсем мальчишка, а в конце года остался по всем предметам. Мита ему ничего покупать не хотела, до того обозлилась. Но когда они сошли с поезда, Эктор выглядел таким красавчиком, лицом он мне показался даже красивее Лопеса, и здоровенный, как турок. А ругается хуже извозчика, в Буэнос-Айресе живет в пансионе с отцом и целый день шляется без дела. Когда они сошли с поезда, если бы не Мита с Тото, я бы его не узнала, Мита себе в эту поездку почти никакой одежды не купила, приехала в том же костюме с жакетом, в каком уехала, только уезжала она изящная, а вернулась не ахти, она уже на пятом месяце. Эктор ругается хуже извозчика, и Мита в машине села рядом с ним. Эктор всех заразил своими словечками, Мите он сказал: «погладь мне новые штанцы, чтобы кайф были, не ходить же вахлаком». Мита все его слова понимает, и я ей сказала, что Эктор хуже извозчика, а она мне ответила: «не будь вахлачкой» — и засмеялась, и Берто, еще весь заспанный, тоже засмеялся. Эктор всех заразил, про Джамиля говорит, что он фуфло. Одного Тото не заразил, Тото ничего от него не набрался. «Вот это буфера», — говорит мне Эктор, а я даже на него не взглянула, будто это он не мне, а после спросила у Тото один на один, что такое буфера — грудь или попа? а Тото заставил меня поклясться, что никому не расскажу, и выдал: «это что-то из органов размножения, Эктор, наверное, все видел… у служанки из дома напротив, он туда ночью ходит, когда все спят, а после опять идет умываться, снимает штаны и хвалится передо мной», а я: «бесстыдник, а ну быстро говори, что такое буфера», а Тото вместо ответа говорит: «я маме про Эктора ничего не рассказываю. Если бы служанка умерла, Эктора посадили бы в тюрьму, но если в первый раз кровь не пошла, то теперь уже не пойдет». Уж не сошел ли мальчик с ума? Поэтому меня не удивило позавчерашнее. Я помолчала, а он дальше болтает: «Эктор обещал тебе орех расколоть, спорим, не знаешь, что такое орех», а я и правда не знала, какой орех, и спросила, а Тото: «это, наверное, тот, который мешает большим парням лезть к тебе и зажимать, когда вылезает эта штука вроде ядовитого паука», а я ему подыгрываю: «зачем это Эктору нужно?», а Тото: «наверное, затем, что он на тебя злится, что ты стала невестой этого турка-землемера, а сама сначала говорила, что он несносный». Но «Тото, да ты с ума сошел, с чего ты взял? ты все это придумал!», а он весь красный, глаза отвел: «это я нарочно сказал, вдруг поверишь». Стал нести всякое, чтобы я не увидела, что он сам не знает про буфера и про орех, что же это такое? у турка вроде стыдно спрашивать. В общем, после этого позавчерашнее меня не удивило. А Тото так и не научился у Эктора ни одному словечку. С товарищами по работе Джамиль только так и разговаривает, он мне сам сказал. «Что такое вахлак?» — спросила я его с глазу на глаз в парадной, «это то, кем ты меня выставляешь», и как схватит мою руку и положил куда не следует, турок поганый. Мне-то плевать, раз ему так нравится. Хорошо хоть, я его от брильянтина отучила. Лишь бы он меня не трогал где не надо, а сам пусть тешится, я могу его трогать, где захочет, мне не жалко, голову теряешь не от этого. С бриолином волосы унего смотрятся намного лучше, турок и так курчавый, а с масляной головой выглядел хуже последней шпаны. Пока они не вернутся с обмера из Лос-Тольдоса, могу жить спокойно. Пусть конфет привезет, кольца в уши не надо. Сильно я потратилась сегодня на обед, кабачками не наешься, и так далеко идти, чуть не десять кварталов до их огорода, пять сентаво долой, и каблук вконец сносился у коричневых босоножек, уже кожа протирается, никуда не денешься, придется полтора песо на новую набойку выкладывать. Ну и вахлачка же я. Забыла поглядеть набойку. А белое платье я себе последний раз в жизни шью, три раза наденешь, и пора стирать, это когда Джамиль на неделю уезжает, а если не уезжает, то и после двух раз вся талия засаливается, вмиг своими лапами измусолит, летом руки противные, потные, точно в саже. И от каждой стирки оно ветшает, да и мыло недаровое; когда Джамиль уезжает на неделю со своим теодолитом, я платье меньше стираю. Но если Джамиль не уезжает, я себе фруктов к ужину не покупаю, он же водит меня есть мороженое. Если белое дотянет у меня до после свадьбы Эстелы, тогда тафтяное будет для танцев, а из набивного шелка — на каждый вечер, и можно чередовать его с белым, когда турок не будет заходить со своими лапами. Это если оно от стирок не расползется, иначе придется оставить его для дома, а которое у меня сейчас для дома, буду носить на кухне, оно сразу горелым луком провоняет. В старой лавке у нас всегда было полно народу, всегда, папа так крутился, что не мог в кафе отлучиться через дорогу, а в новой сейчас ни души. И всего-то полтора квартала от прежней лавки. Мозаичный пол и все самое лучшее. Но никто не хочет платить за книги дороже. Лаурита заказала приглашения в лавке у испанцев, а нам бы это было очень кстати. Придется целый кусок мыла извести, если отстирывать платье, которое у меня сейчас для готовки, и чего я себе не сшила передник из папиной рубахи с обтрепанным воротником, дай Бог, чтобы пригодилась оборванцу, которому мы ее отдали. Доктор Фернандес почти не взял денег. Дура эта Лапуля, раз ты служанка, зачем связываться с мужчиной, который на тебе не женится, как она с Эктором. Каждую ночь. А Лопес был красивее. Может, Тото все наврал. Разве эта идиотка не видела, что Эк-тор не стал провожать ее на бульваре при всех? Известно, что на гулянках под конец они всегда танцуют со служанками. Ну, эти студенты. Их девушки расходятся по домам, а студенты бегут обратно и приглашают на танец служанок. Как это Лапуля с первого раза не сообразила, вот бестолочь! Служанка, одним словом, быстро окрутили дуреху. Нет чтобы дать себя проводить, за ручку подержаться, поцеловать, ей, наверное, ужасно хотелось погладить Эктора по лицу, лицо белое, не как у этой шпаны, которая может на ней жениться, белое и загорелое после бассейна и воскресных матчей, в футбол он играет лучше всех. И хочется потрогать одежду, которую Мита купила ему в лучших магазинах Буэнос-Айреса, все, что хотела истратить на Тото, потратила на Эктора, потому что Тото не подрос и ходит в прошлогоднем. А Эктор из всего вырос. Он не красивее Лопеса. Хотя ресницы длиннее. У Лопеса теперь большие залысины, а у Эктора пышные волосы и взгляд грустный, когда смотрит в сторону, глаза всегда полувлажные, как будто выступают слезы, но когда он с тобой говорит и смотрит в упор — прямо колдун колдуном. «Я знаю, что тебя околпачили, а потом бросили и теперь ты залатанная», — так, кажется, он и говорит, пронзая меня взглядом, точно видит насквозь. Лопес, тот смотрел на меня влюбленным взглядом, я его однажды заставила нацепить банковские очки для счетов и сразу сняла, в очках он как филин какой, серьезный и вроде такой трудяга, я их тут же сняла, ресницы не очень длинные, зато черные, и глаза зеленые, а белок без единого пятнышка, только чуть видны прожилочки. Всегда надо хоть одну руку держать свободной, а служанка Лапуля дает ему себя щупать. Эктор ведь еще учится, какой же надо быть идиоткой, женщина не должна давать себя щупать. Первый раз не устояла, а потом гиблое дело, не удержишься, там уже все равно, один раз или сорок. Он, наверное, в упор смотрел на Лаггулю, пока не увидел, что она готова, и после она уже не могла отказываться и говорить, что это не так. Вот я с Лопесом не могла отказываться, мол, я этого не думала, потому что у меня все мысли разбегались, и если Лопес пронзал меня взглядом, то ничего не мог прочесть, ведь когда он на меня глядел, я ни о чем не могла думать, только думала, как бы смотреть и смотреть на него без конца, на это лицо без единого изъяна. За столом так бы и срезала папе горбинку на носу, вот бы лицо было из теста, я бы сплюснула его сверху и снизу, чтобы сделать шире, от него у меня такое длинное и узкое лицо, глаза у него желтые от курева, и сросшиеся брови, дерг, дерг, дерг, повыщипывать эти волоски один за другим, даже если потом щербинки останутся, или спичку поднести и спалить. У Лопеса ни одной веснушки, нос чуть вздернутый, усики тоненькие, ровненькие такие, кожа белая и совсем незагорелая, вечно он сидит в своем банке, и в тот вечер мне показалось, что я могу пронзить его взглядом и увидеть в самой глубине глаз, о чем он думает, я хотела, чтобы он ушел пораньше в гостиницу, чтобы самой пойти слушать по радио постановку, ему сказала, что надо идти гладить, а он заартачился, в гостиницу, говорит, не хочу, если бы с семьей жил, тогда другое дело, а я все время рукой отбивалась от его приставаний, и что он с прошлого лета не ездил к своим в Пуан и ему тоскливо возвращаться так рано и сидеть одному в гостинице без сна, а на лице у него было написано, что если он пойдет в гостиницу, то бросится на кровать и зальется слезами, что я одна могла его отвлечь, чтобы он не думал о семье и не плакал, и в мыслях его я прочитала, что он меня любит, я ему сказала: «возьми несколько дней и поезжай в Пуан», а он ответил: «нет, там я буду тосковать без тебя», и я крепко поцеловала его и обхватила шею, у меня точно крылья выросли вместо рук, взлететь и никуда его не пускать, два длинных-предлинных крыла, чтобы укутать его с ног до головы; и весь этот долгий миг мне казалось, что мы соединились навсегда и не разлучимся, даже когда настанет время идти в банк, а он не пойдет, или время идти в магазин, или время есть, мыть посуду, спать; и глаза потом у него сделались красные и с набухшими прожилками, как от долгого плача, только он не плакал, плакала я, от боли, и наши с ним глаза покраснели — это сердце захлебнулось кровью. В тот день наконец-то я смогла прочитать твои мысли, но после я в его глаза так пристально больше не смотрела. Бедная Лапуля, может, Тото все врет? Чоли говорит, что не надо отдавать его в интернат, что Тото там не выдержит, а Мита хочет отдать. И Берто хочет. А этот скандал за полдником. «Не пойду больше к вашему противному инструктору», — хныкал Тото. «Молчи, нюня, неужели ты и плавать не научишься?», Мита дает ему большую чашку кофе с молоком, Эктор, Мита и Тото вернулись из бассейна, стол ломится: тарелка с оладушками и грушами в сиропе, масло, крем, гренки, гора гренок исчезала в одну минуту, и служанка приносила новые, я оладьи попробовала, а груши нет. «А чего этот придурок не хочет нырять головой», «если стукнусь об дно, могу сознание потерять», а Мита мне рассказывала «кто бы мог подумать, я, ничего не подозревая, спрашиваю инструктора, как там мой Тото, и оказывается, что он самый отстающий, потому что не хочет учиться ни прыжкам, ни стилю кроль, все норовит плыть по-лягушачьи, держа голову над водой. Чоли с ее ангельским терпением научила его так плавать в прошлом году». Мита разозлилась, даже забыла от злости дать мне попробовать груши — как они у нее получились, и я тоже больше к инструктору не ходила, только на одном занятии была, он ведь с первого раза заставляет нырять головой, скотина. Джамиль говорит, что он всех распугивает, толстуха из магазина однажды поскользнулась на краю и свалилась в воду, сразу на дно пошла, выныривала, вся задыхаясь, и снова тонула, инструктор ее на третий раз подхватил. Я Джамилю не поверила, толстуха тоже не захотела больше ходить, Джамиль говорит, что инструктор смотрел, как она тонет, а сам смеялся. «Мита, вы сегодня в кино пойдете?», «да, я уже видела „Верную красавицу“ в Ла-Плате, но это очень красивый фильм, особенно героиня там очень милая», и сразу встревает Тото: «только они все время говорят про какую-то красавицу нимфу, а ее ни разу не показывают, вот бы нимфа вышла вся в прозрачном, нимфа — это ведь душа девушки, но ее не показывают, мне не понравилось, ты, Делия, не ходи», а Мита «да нет же, чудесная лента, сходи непременно, там есть прелестное место, когда они, ну, сестры, постоянно говорят об искусстве, они без ума от живописи и музыки, все три сестры просто великолепны!» А на блюде оставалось пять груш, и все пять схватил Тото, а Эктор только одну съел, он ее прямо пальцами взял, еще когда за стол садился, а тут говорит: «Мита, посмотри, этот вонючий шибздик все себе заграбастал!», и Мита: «отдай три Эктору», а Тото: «отдам, если отстанете со своим велосипедом», велосипед ему купили еще зимой, но он до сих пор не научился сам садиться, седло высокое, он не растет и боится упасть, Мита на глазах свирепеет и говорит в бешенстве, «неужели я с этим дерьмовым сопляком не справлюсь», сама так и кипит, «если он спортом не займется — навсегда останется недоразвитым коротышкой», не дай Бог у нее родится такой же непослушный, как Эктор и Тото, плохи ее дела, Эктор все талдычит про свой бокс: «этот карлик столько жрет, а растет одна задница и брюхо, ему двигаться надо, но разве затащишь его на бокс», «у тебя у самого задница и брюхо растет, а знаешь, мам, я вчера видел его без штанов, у него там все надвое разрезалось от дурных привычек, служанка из дома напротив ему, наверное, лезвием саданула», Тото вдруг как развопился, я не знала куда деваться. Эктор запустил в него чашкой с молоком, прямо в лицо, а Тото схватил костюм Эктора, только что отутюженный, побежал и бросил в колодец, а сам заперся, как всегда, в уборной. Мита перепугалась и пошла сказать Берто про рану Эктора, а Берто чуть не уписался от смеха. Я сижу вся красная от стыда. Что там Тото про лезвие болтал? После этого позавчерашнее меня не удивило. Я ушла. Потом в шесть часов мы с Джамилем в кино видели, как входит Мита с Тото, они уже смотрели «Верную красавицу» в Ла-Плате, прелестная картина, я плакала, турок как всегда: «сядем в последнем ряду», и на последнем ряду никого не было, мне весь фильм пришлось его гладить, он и половины не увидел, то глаза закроет, то на меня пялится, и все смеялся, что я плачу: «женщины всегда плачут из-за чепухи», да, из-за чепухи, иногда плачешь, потому что нет больше сил терпеть, я тогда стала замечать, что Лопес ко мне хуже относится, то одно, то другое, а в ту пятницу вечером вижу, что он мне под юбку не лезет, а ведь сколько дней не приходил, и схватила его за руку, потянула туда, а он выдернул и говорит: «мы не должны так больше делать, это нехорошо», «почему?», спрашиваю, а он: «потому», и ушел. Так и ушел, негодник… Ах, Лопес, Лопес! Я ведь не знала, что в воскресенье перед этим все было последний раз, последний раз в моей жизни, я-то думала, что впереди еще много таких вечеров, и ныла, что он со мной молчаливый и грубый, тогда в темной парадной! Потом я пять дней его не видела, и вдруг в пятницу он больше ничего не желает знать, ему скоро ехать домой жениться, и тут он больше ничего не желает знать. Я и вообразить не могла, что в то воскресенье все было последний раз, если бы он хоть сказал мне, я бы тогда изо всех сил старалась запомнить каждую минуту, чтобы уже не забыть, ухватилась бы за него крепко-крепко, до боли в пальцах, и стала бы перечислять все, что готова для него сделать: не есть, не спать… пока не уговорила бы вернуться… Но я слишком много хочу, мне довольно было знать, что это последний раз. И ждать его в лучшем платье, и не пожалеть духов, в шелковых чулках, и чтобы пол в парадной сверкал, как зеркало, и попросить у Миты несколько горшков с папоротниками для красоты… ничего бы не пожалела. И поджидала бы его не в парадной, а на углу, и видела бы за квартал, как он идет, как становится все больше, пока не подходит совсем близко, и тогда я начинаю пятиться и считать: один, два, три, четыре… через сколько он догонит меня в темной парадной и обнимет… одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… далеко на углу он казался таким крошечным и вот уже стоит передо мной, все собой заслоняет, все заслоняют его голова, шея и широкие плечи, но я смотрю ему в глаза, в которых отражается натертый пол, а в натертом полу отражается мужчина, это он сам, и где кончается он и начинается пол — неизвестно, и голова у меня идет кругом, и я крепко хватаюсь за нее, чтобы не потерять равновесие… Так мне и надо, глупой девчонке. Хороший характер — это главное, Мита права. В моем доме все будет строго по часам, не дам папе больше засиживаться в баре, и турок пусть не опаздывает, а то останется без ужина, пусть тогда свой ужин в помойном ведре ищет. И никакой выпивки, подруженька, тогда хватит на летний отдых, а то он посчитал, что не хватит. Этому обжоре все бы на еду тратить, первое, второе и третье ему подавай, как в гостинице, куда дешевле сготовить большую кастрюлю чего-то одного. Я уж его приручу, в обед скажу: «сегодня три блюда: баранина с бататами, картофельная запеканка и домашний десерт», хлебный пудинг вроде как на третье. Накормлю его бараниной до отвала, а когда принесу запеканку, он уже сыт, ну, может, еще съедим половину хлебного пудинга, и тогда на вечер у меня будет картофельная запеканка и половина пудинга: и ужин готов, и деньги целы, так и буду его дурить, пока не забудет, что ел в гостинице первое, второе и третье. У Миты позавчера были холодные закуски, равиоли и тушеное мясо, и еще рулет с молочным кремом, жаль, Тото все испортил. Инструктор с голодухи за обе щеки уписывал, в пансионе его держат на диете, я ему сказала, что больше не хожу заниматься, потому что дома много дел, Мита меня под столом лягнула — конечно, этот тип все равно видит меня в бассейне, вот ведь собака. По воскресеньям, правда, не видит, это уж точно, я скорее умру, чем напорюсь в воде на Лопеса с женой. Лежала я себе на травке и загорала, вижу: какой-то мужчина спиной стоит в плавках, кто это, думаю, у нас такой белокожий? заглянула в лицо, а это Лопес, лицо-то его я целовала до изнеможения, но без рубашки ни разу не видела, тело было как у всех мужчин, я думала, хоть поизящнее, тут и жена приперлась, с тех пор только и видели меня в бассейне по воскресеньям. А Берто все подливал инструктору вина, чтобы тот напился и разболтал про дочку Паэса, он про нее никогда не рассказывает, а Берто ему: «старик Паэс отдал чинить ружье, говорит, по ночам лиса в его курятник повадилась», а инструктора от вина развезло: «вокруг меня одни мокрые курицы, вы бы видели, как в этом городе боятся воды», и на меня смотрит, а лопух Тото покраснел и говорит: «я воды не боюсь, я только дна бассейна боюсь», а Берто: «слушай, что тебе говорят, и научишься нырять, не стукаясь головой», а Тото: «я уже один раз стукнулся, с меня хватит», а Берто: «не будь мы за столом, я бы тебе показал», тут инструктор влез: «крол у тебя тоже не пойдет, а пол там везде хороший», а Тото: «надо говорить „кроль“, а Эктор: „молвил гений“, а Мита: „вначале все шло хорошо, но потом перешли к прыжкам, и он застопорился“, а инструктор: „нет, сеньора, это у Тото… зависть, ему завидно, что у других ребят получается, а у него нет“, инструктор встал из-за стола и снова сел, не знал, чего хочет, и тут я поняла, что вино ударило ему в голову, потому что он чуть не рыгнул, и поглядела на Тото, а он сидел белый как бумага. Берто сказал: „некрасиво завидовать, инструктор тебя очень любит, всегда спрашивает про тебя, если не видит, он всех ребят любит одинаково“, а инструктор: „только завистников не люблю и еще мокрых куриц, женщины все трусихи“, а Тото как схватится за нож, которым резали торт, Мита вскрикнула, и я тоже, но Тото уже успел всадить с размаху нож в руку служанке, которая подошла в этот момент убрать тарелки от десерта. Мы все так и обмерли. Нож повисел возле запястья и брякнулся на пол. Тото кинулся наутек и уже выбегал, когда Эктор поймал его за руку, но, увидев разъяренного Берто, который мчался прямо на них, дал мальчишке убежать. Хорошо хоть, служанка прикрыла живот рукой, не то бы убил, а так только руку резанул. Если он всегда при Мите, когда же этот мальчишка успел убийцей заделаться? И девушка к нему так добра, чего он на нее набросился? Скатерть вся в крови, а бедная служаночка и пикнуть не успела, на глазах слезы, Мита ее тут же перевязала, а когда должен был прийти доктор Фернандес наложить швы, мне стало стыдно и я ушла… Не знаю уж, умеют ли врачи хранить секреты, если турок узнает, очень расстроится бедняга. На такое только глупые девчонки попадаются. Потом злись сколько хочешь, а проку никакого. Ночью и днем бесишься. А ведь всего и было-то… Когда он уходил, я сразу ложилась и спала без просыпу до восьми, не успевала голову на подушку положить и уже храпела. Все ночи спать без просыпу. А наутро встать, выпить мате, вспомнить вчерашний вечер, подмести, пройтись метелкой и мокрой тряпкой, сходить за мясом, потом в магазин, заглянуть в книжную лавку, а там еще надо купить ниток, или резинку, или кухонное полотенце и заодно можно спросить Эстелу, видела ли она его утром у банка, приготовить еду, вымыть посуду, поспать в сиесту… уже скоро, скоро, пошить, снять бигуди, прогуляться по бульвару, пока идешь встречать маму, ужин, подкраситься, причесаться, одеться, выйти из комнаты, коридор, прихожая, парадная, дверь на улицу, становлюсь на уголке, разглаживаю платье, проходит пять минут, десять, вижу, что на углу никого нет, пока никого, считаю до двадцати, тридцати, сорока, и вот появляется мужчина, он выходит из-за угла и шагает к дому, это не полицейский, не прохожий, не продавец газет, не мальчик из таверны, не турок, не Эктор… это он, зеленые глаза, маленький носик, читаю его мысли: „если ты рано отправишь меня в гостиницу, я не сдержусь и заплачу“, а я: „возьми несколько дней и поезжай в Пуан“, а он: „там я буду тосковать без тебя“… и это ведь я, не Лаурита, не Мита, не Лапуля, не верная красавица — это я… И я обхватываю руками его шею, все мое, смотрю на него, трогаю, слышу его дыхание, дышу сама, и мы оба дышим, его дыхание или мое, какая разница, я могу и не дышать, он дышит за двоих и передает мне воздух прямо через кожу, где начинается он и где кончаюсь я — кто может это знать? а значит, он любит меня, хочет заглянуть мне внутрь и увидеть то место, где написано, что я люблю его и что он один такой на свете, а внутри у меня везде написано, что я люблю его сильно, сильно, сильно; и лучше меня для него никого нет, и мы с ним соединились навсегда, и теперь он хорошенько узнает, что я думаю, и не надо будет говорить ему, что я готова броситься с обелиска в Буэнос-Айресе, лишь бы его порадовать, и я разобьюсь вдребезги, а он останется жить и думать обо мне, в общем-то для меня главное — чтобы он не думал о другой, а в мыслях его будет написано, о что он любит меня больше всего на свете… или что без меня он не может жить и умрет от горя… или что угодно… чего ему захочется… о Боже мой, до каких же пор, до какого дня, часа, минуты он будет отравлять мне жизнь, будь проклят тот миг, когда я с ним познакомилась! И пусть подыхает, если хочет, я это переживу, а если и умру — плевать, потому что все пошло к черту и жизнь — сплошное свинство, сволочи поганые эти мужики, чтоб им пусто было. Все равно, если плохо сплю ночью, утром надо вставать, и без мате я хожу разбитая, и если нет сахара, надо тащиться в магазин, и в ветреные дни приходится подметать с утра до вечера, а то задохнешься от песка, не знаю, как это Мите удалось договориться с плотником, чтобы он заделал все щели в дверях. Как с турком в новый дом переедем, сразу прикажу заделать щели. Тогда маме будет полегче. Я буду готовить, мама убирать и стирать, а папа — в лавке, и чтобы никаких баров. Так я сэкономлю на служанке, и будет вдоволь на еду, и еще останется на летний отдых: в первый год съезжу в Мардель-Плату, на другой в Кордову, на третий в Мендосу, надо поездить, пока детей нет, — если уродятся с таким носом, как у турка, я не переживу. Эх и откормлю я моего турка и про себя не забуду, только вот свинину он не ест, но мы с мамой своего не упустим, когда он укатит с теодолитом: вечером зажарим свининку во дворе, с ней возни никакой, заправим салатик и купим побольше вина, так налопаюсь, что не встать, осовею от вина с мясом… помою тарелки, а то глаза уже слипаются, и прямым ходом в кровать, с полным желудком не до мыслей, совсем развезло, — и спать без задних ног до завтра.