Глава Церкви вступил в императорскую опочивальню и сдвинулся в сторону, из-за его спины показался другой клирик, в простой одежке из грубой ткани. Смирение этого не было притворным, священник низкого ранга в самом деле робел в богатых палатах.
— Ваше императорское величество, — объявил архиепископ, — отец Когер, знаменитый проповедник, доставлен по моему настоянию в столицу, и я немедленно велел ему явиться к ложу страждущего монарха. Полагаю, их следует оставить наедине, дабы сей клирик помолился в тишине об исцелении его императорского величества. Я не раз был свидетелем чудесам, свершенным молитвой святого мужа.
— Прошу прощения… — робко вставил Когер, — я никоим образом не могу поручиться, что слова его высокопреосвященства… чересчур благожелательного, ко мне, недостойному… окажутся…
Санелана подняла руку, и клирик испуганно умолк, подслеповато моргая — яркая полоса света, пробившегося между штор, легла на его лицо, но скромный священник не решался сделать лишнее движение, так и застыл в неловком поклоне.
— Пустое, святой отец, — сиплым со сна голосом произнесла Санелана. — Разумеется, никто не вправе требовать гарантий в таком вопросе. Я присоединяю свою просьбу к пожеланию его высокопреосвященства, помолитесь о здравии императора Алекиана. Мой несчастный супруг рассказывал мне, как на поле битвы при звуках вашего голоса свершились чудеса.
— По милости Пресветлого, — еще ниже склонился проповедник, — по милости Его.
Императрица поднялась, набросила на плечи шаль и двинулась к выходу.
— Оставляю вас с Алекианом, святой отец, — молвила она на ходу, — и вверяю императора вашей молитве.
Архиепископ покинул спальню следом за ее величеством и осторожно прикрыл тяжелые створки. Оставшись наедине с бесчувственным телом, клирик испуганно огляделся. Спальню Санелана обставила с такой роскошью, что Когер, хотя и привыкший к богатствам столицы, растерялся. Повсюду шитье, сверкающие складки шелка, изящные блестящие безделушки. Все светится, сверкает, переливается под лучами солнца.
Клирик тяжело вздохнул, озираясь, потом осторожно приблизился к ложу больного, опустился на колени и, уткнувшись лбом в сложенные руки, завел молитву.
— Гилфинг, отче, светлый, трижды пресветлый…
Слова текли и текли, привычные, знакомые, говоренные тысячи раз — и, наконец, священник обрел душевный подъем, голос его окреп, он снова, как уже случалось не раз, ощутил, как нечто неосязаемое, непонятное стекается к нему, струится в сердце, разливается, согревает, переполняет все существо, брызжет между губ со словами молитвы:
— …Исцеления и доброго здравия императору великому, доброму отцу народа, верному сыну твоему…
— Где я? — отчетливо раздалось над ухом Когера.
Священник испуганно смолк, вжал голову в плечи… с силой уткнул лоб в сведенные кулаки… затем решился — медленно поднял глаза над судорожно сжатыми руками. Император Алекиан сидел в кровати. Он откинул одеяла, взгляд его величества был внимательным и ясным, а голос — твердым.
— Это Валлахал? Какое сегодня число?
— Да, ваше императорское… Десятый день декабря… Вы были больны, и…
— И ваша молитва возвратила меня к жизни, отче. Сам Гилфинг послал вас поддержать… поддержать империю в эти роковые времена. Вы снова спасаете меня, отец Когер.
— Прошу простить, но я всего лишь раб гилфингов, послушное орудие воли Его… Позвольте пригласить вашу супругу и его высокопреосвященство, они дожидаются за дверью…
Алекиан молча опустил ноги на пол, поднялся. С минуту стоял, покачиваясь долговязым тощим телом — будто привыкал к собственному весу. Потом медленно побрел мимо коленопреклоненного священника к окну. Вцепился в тяжелые шторы, комкая толстую ткань исхудавшими пальцами, и раздвинул. За окном лежала столица империи, и в зимнем пейзаже преобладали серые цвета. Посветлее — крыши, там снег едва потемнел из-за копоти, их расчертили истоптанные, заваленные отбросами переулки и дворы, черным выделяются площади и оживленные улицы. Даже небо, и оно здесь серое, из сотен труб струятся дымки, возносятся, редея, и тают вышине. Печные дымы подпирают небеса. Кажется, если бы не сажа, которую несут они ввысь, серое небо пошло бы трещинами, осыпалось, обнажая девственно-голубую чистоту… Но здесь, в огромном городе, небеса не бывают голубыми.