Выбрать главу

— Мама плакала? — спросил я.

— Нет, но крайне расстроена вашим поведением.

— Прощайте, — сказал я.

— До свидания. Позаботьтесь о защитнике.

— Мне защитник не нужен, — сказал я. — Мое дело столь прозрачно, что никакой защитник не нужен. Буду сам себя защищать.

— Что ж, — пожала плечом следователь. — Ваше право.

* * *

Когда я вышел на улицу, было половина седьмого. Пиджак не особенно противостоял утренней прохладе, и я попытался бежать. Но от короткого сна и вчерашней выпивки схватило затылок. Перешел на ходьбу и на остановке сел в автобус. После ночи в милиции особенно остро почувствовал радость свободы. Впрочем, радость моя скоро сменилась безразличием. Я тупо уставился в окно и с мрачным равнодушием смотрел на тротуар, по которому торопились пока еще немногочисленные прохожие.

Шофер объявил мою остановку, я вышел и направился к дому. Предстояла встреча с мамой, а я толком не знал, что ей говорить. Снова лгать? Сказать правду и обвалить свою беду на нее? А что дальше?

Я шел к дому, освещенному ранним солнцем. В окнах верхних этажей горели светло-малиновые лучи. Из открытой двери балкона доносились звуки рояля — играли Шопена.

Поднявшись на свой этаж, постоял несколько секунд у двери и, хотя у меня есть ключи, позвонил. Мама открыла и сначала словно бы испугалась, но тут же обрадовалась:

Вот и сынок, слава богу!

Здравствуй, мама! — сказал я, входя в прихожую. — Прости меня, так получилось. Честное слово, сам не ожидал. — Я обнял ее хрупкое, тонкое тело, припал щекой к седым густым волосам и на мгновение застыл, радуясь, что наконец я дома, рядом с мамой.

— Ты пока пойди умойся, а я завтрак приготовлю.

Меня обрадовали ее слова — не нужно ничего объяснять, можно собраться с мыслями, а заодно хотя бы немного привести себя в порядок. От меня, наверное, и запах не мой, а ровэдэшный…

В ванной все как прежде — чисто, светло, пахнет зубной пастой и мылом. По стене торопливо бежит паучок. На двух полочках-уголках покоятся шампуни, мыла и мочалки. Я люблю свою квартиру, люблю ванную: часто холодными зимними вечерами, захватив книгу, ухожу сюда, сажусь на стул и, поставив ноги на батарею, могу часами оставаться в этом маленьком теплом помещении без окон и звуков; только в трубах иногда зашумит вода — кто-то из соседей принимает душ или набирает ванну. И эти звуки лишь подчеркивают наступившие покой и тишину.

Мама на кухне что-то уронила на пол, и я вздрогнул. Нужно выходить, она ждет разговора, а я не мог решиться, не мог освободиться от чувства вины. Все по живому, все на нервах, думал я, теперь не скоро придет ко мне состояние уравновешенности и покоя. В душе смятение и хаос. Еще вчера я был частью мира, а сейчас отделен от него безобразным поступком. Нет, многими поступками. Наврал маме, обидел Улю, поставил в дурацкое положение швейцара и унизил, если не сказать, уничтожил себя… Что дальше?

Я вытерся и пришел на кухню. Завтрак на столе: в широкой тарелке с золотым ободком три кусочка рыбы с картошкой, рядом, на блюдечке, разрезанный пополам по длине соленый огурец, черный хлеб, намазанный маслом, вилка. В чашке — четыре кусочка сахара и чайная ложка.

Мама стояла у окна.

— А что ж ты себе не поставила? Ты завтракала?

Я подошел к ней и увидел, что она плачет.

— Вот уж слезы ни к чему, — сказал я. — Подумаешь, не пришел сын ночевать. Чего слезы лить? По-моему, я в том возрасте, когда имею право…

— Да, сынок, имеешь. Но и я имею право, чтобы мой сын вел себя со мной как с матерью. Зачем ты вчера солгал?

Я сел к столу. Нужно отвечать, а я не мог. Я с полным безразличием смотрел на рыбу в тарелке, откусил и пожевал огурца и пошел в комнату. Вслед за мной пришла мама. Вытерла слезы:

— Я больше не буду плакать. Иди ешь, потом расскажешь, что у тебя стряслось.

— Садись, я расскажу. Только прежде ты расскажи. Ты разговаривала со следователем?

— Ну да, сынок. Часа два назад— звонок в дверь. Я думала, ты. Открыла — стоит женщина, за ней — мужчина. Она показала мне какую-то книжечку. Я пригласила войти. Позвала в комнату, но женщина сказала, что ей достаточно кухни. Не раздеваясь, присела на табурет, а мужчина остался в прихожей. Я следователь, — сказала. Имя назвала, но я не расслышала. Ты же знаешь, когда я волнуюсь, у меня ухудшается слух. Я и так плохо слышу, а когда волнуюсь, и того хуже. Вот она спрашивает: где ваш сын? Не знаю, говорю. Вчера прибежал, оставил сумку и мой паспорт с билетом, сказал, вернется через два часа. Но я ночь прождала, а его нет и нет. Она задает вопрос: вы ему деньги давали? Ну да, говорю, пятнадцать тысяч. И тут не выдержала, бросилась к ней: миленькая, что с ним, не терзай душу, скажи матери! Она: успокойтесь, мне сначала нужно вас послушать, чтобы прийти к какому-то выводу. Значит, вы ему дали пятнадцать тысяч? Ну да, говорю, он не хотел брать, сказал, что у него есть и ему совестно брать от матери. Но я сказала, что ему нужен костюм, и положила деньги в стол. Следователь тут же попросила взглянуть на них, мы зашли в комнату, я открыла верхний ящик стола и показала. Тогда она спрашивает: а у него свои деньги были? Не знаю, говорю, хоть бы и были, я бы все равно дала. Я еще когда из дома ехала, уже тогда решила дать. Мы в Москве неплохо живем: мужья дочек хорошо зарабатывают, и дочки работают. Он сейчас один, ему труднее. С женой разошелся, там дочка маленькая, надо ей помогать. А мы живем безбедно, почему ж не дать, когда есть? Ну а все-таки говорил он вам, что, кроме ваших пятитысячных купюр, есть у него своя, такая же? Может быть, и была, говорю, но я не спрашивала. И мне он не говорил. Так что ничего про это сказать не могу.