— Ладно. Тогда наоборот — кабан изнасиловал Никитина в лесу.
— Не вижу разницы, — гриф налил себе еще водки в фужер, — порок должен быть безобразен и манящ, отвратителен и притягателен одновременно, как горб у красавицы.
— Надо заглянуть внутрь себя, Никитин, зайти, так сказать, с непарадного входа и сразу порок найдется, — настаивала крыса.
— Если зайти в фешенебельный ресторан со служебного входа, можно открыть для себя столько интересного, что навсегда отобьет всякую охоту к поглощению пищи вне дома, — ухмыльнулся черт.
— Это ты НТВ насмотрелся, «Скандалы и расследования», — вынесла приговор Евдокия.
— Дуня, откуда, у меня и телевизора нет.
— Врешь. В углу стоит, салфеточкой накрыт.
— Это патефон.
— Патефон плоский и плашмя лежит. А у тебя стоит.
— Что за пошлые намеки, у меня давно уже не стоит.
— Ну да, на последнем шабаше я собственными глазами видела, как у тебя не стоит. Шорты парусом вздулись, когда ты с гейшей одноглазой танцевал.
— Гонишь Дунька. Это у меня фонарик в кармане неудачно повернулся.
— Ага, и в живот гейшин уперся, пупок освещать. Я смотрела и плакала от досады и отвращения.
Пока они спорили, я решил вздремнуть.
— Ба, да он спит, услышал я возглас Евдокии и открыл глаза, — как тебе не стыдно, Никитин, мы тут распинаемся, можно сказать, надрываем жилы, готовы биться до последней капли крови, чтобы сделать из тебя писателя, а ты дрыхнешь.
— Мурло неблагодарное, — добавил гриф.
— Вот тебя анкета с вопросами, — крыса нажала кнопку на принтере и он, застучав, выплюнул лист бумаги, — ты должен на них ответить. Те строчки, где стоит звездочка в квадратике, обязательны для заполнения.
Я пробежал глазами анкету — в конце всех вопросов стояли звездочки. Кто бы сомневался. Первый вопрос был про фамилию, имя, отчество и год рождения. Второй был обескураживающим и наглым — занимаетесь ли вы онанизмом?
— Зачем, извиняюсь, такие интимные подробности? — спросил я, вкладывая в вопрос весь сарказм, которым обладал.
— Проверить твою искренность, — не реагируя на яд в моем голосе, деловито парировала Евдокия. — Если ответишь «нет», остальные ответы анкеты можно не читать, потому что ты лжец.
— А может я импотент с детства?
— Импотенты, да будет тебе известно, самые, что ни на есть онанисты, — Дуня почесала за ухом и добавила. — Бери шире, импотенты постоянно забавляются не только со своими личными причиндалами, но и делают это во всех областях народного и не народного хозяйства.
— Гоняют лысого всю жизнь до кровавых мозолей, — добавил мерзкий гриф.
— Точно, Шарик. Заняты с утра до вечера, сетуют на усталость и загруженность, а коэффициент полезного действия равен нулю.
Черт с ними, подумал я и поставил в графе плюсик. Черт, кстати, курил и посматривал на меня с лукавинкой, вполне добродушно. Третьим вопросом шло уточнение — как часто вы занимаетесь онанизмом? Это уже ни в какие ворота не лезет.
— Слушайте, вы тут что, издеваетесь надо мной? А это зачем?
— Предыдущим вопросом мы хотели узнать, искренен ли ты с нами, данным же вопросом мы выясняем степень твоей откровенности, недогадливый ты наш, — улыбнулся Варфаламей.
— Тогда по вашей логике, четвертым вопросом надо копнуть до конца и спросить какой рукой я дрочу. И дать четыре ответа.
— Как четыре? — взвилась крыса. — Я насчитала три — левой, правой и попеременно.
— Двумя сразу, — добавил гриф, — есть еще и пятый вариант, распространенный среди котов, но, судя по животу, он Никитину не доступен.
— Мой живот это временное явление, — огрызнулся я и продолжил исследовать анкету.
Четвертый вопрос был — кто ваш самый нелюбимый писатель?
Столь резкий переход от онанизма к литературе мне показался довольно-таки неожиданным.
Будто сидишь за компьютером, внимательно рассматривая похабные фотки, а в комнату неслышно заходит посторонний человек в форме и с кобурой, встает за спиной, смотрит на монитор, приобщаясь к прекрасному, потом осторожно постукивает тебя по плечу дубинкой и вежливо спрашивает: «Простите, что помешал. Как вы думаете, на кого сильнее оказало влияние творческое сотрудничество двух поэтов — на Шиллера или Гете? Эффект получился бы приблизительно тот же.
— Что значит самый нелюбимый писатель? — даже как-то возмутился я.
— «Нелюбимый писатель» значит, что писатель не любим — объяснил замогильным тоном гриф, — а самый — значит нелюбимее всех нелюбимых.
— Ты его терпеть не можешь, — пояснила крыса, — до слез.
— Слушайте братцы… начал я, но гриф перебил меня.
— Мы тебе не братцы.
— К тому же различны по гендерным признакам, — ухмыльнулся Варфаламей, скосив глаза на Дуньку. — Самым подходящим было бы обращение — братья и сестры.
— Зря ты, Шарик, мы почти уже сроднились с Никитиным, — попробовала протестовать Дуня и промокнула платочком краешек глаза.
Избави меня Бог от такой родни, подумал я и стал прикидывать, какое бы подходящее обращение найти для этой гоп компании. Видимо, мои внутренние терзания отражались на лице столь явственно, что Варфаламей снисходительно решил подсказать.
— Называй нас просто — соратники.
— Хорошо хоть не подельники, — согласился я нехотя, лишь бы окончить этот бессмысленный спор, уводящий нас так далеко в сторону от основного предмета обсуждения, что впору было потонуть в терминологии.
Я окинул недобрым взглядом дружину, расположившуюся с комфортом на принтере, моих, так сказать, единомышленников, моих товарищей по партии и борьбе, моих почти что родственников, как уверяла крыса, и у меня неприятно заныло под ложечкой — доведут эти ребята вашего покорного слугу до цугундера.
— Слушайте, — никак я не мог выдавить из себя слово «соратники», поэтому сразу перешел к сути, — нет у меня нелюбимых писателей, есть только любимые. Если мне не нравится автор, то я и не читаю его, не испытывая при этом ни положительных, ни отрицательных эмоций. Просто считаю, что это не мое. Вот если бы меня заставляли, как в школе зубрить куски из произведений классиков, тогда, скорее всего таковые обязательно нашлись бы.
— Ну вот и вспомни, кого ты в школе терпеть не мог, — предложила Евдокия.
— Если память тебе не отшибло, — добавил гриф Шарик.
В школе, если мне не изменяет память, по литературе я успевал на твердую четверку. С Достоевским, на котором практически все спотыкаются, у меня сразу сложилось. Гоголь и Чехов шли труднее, Островского я совсем не читал и как-то умудрился проскочить его творчество без сожаления. Кто там еще из основоположников? Пушкин, да Толстой. Стихи я любил, сам кропал, выплескивая на бумагу нерастраченную сперму, а вот Лев Николаевич наш, глядевший на меня с портрета, что висел чуть выше справа моей парты в кабинете литературы, хмурил седые брови не зря. Как я не пытался осилить «Войну и мир», но дальше салона Анны Павловны Шерер продвинуться не смог.
Уже отслужив в армии, я как-то попал на квартиру к одной балерине на пенсии, тоже такой, знаете, салон, где отставная примадонна устраивала приемы для молодежи по субботам. Однажды она заговорила о Толстом и что-то меня спросила. Я честно признался, что не знаком с его творчеством.
— Почему? — удивленно подняла выщипанные брови балерина.
— Не люблю.
— Мальчик мой, вы можете не любить Толстого, но знать его произведения должен каждый интеллигентный человек. Любая его фраза лапидарна.
Мне стало стыдно, причем очень стыдно — я все-таки хотел быть интеллигентным человеком или хотя бы отдаленно напоминать оного, да еще, к пущему стыду не знал, что такое «лапидарно» Я покраснел, слился с обоями в розовый цветочек и тихонько вышел на кухню. Там Танька целовалась взасос с каким-то орангутангом в джинсовом костюме. Тронув ее за локоть, я очень кстати спросил.
— Тань, что такое лапидарно?
— Высечено в камне, отлито в граните, — Танька снова присосалась к кавалеру. Вдруг, отстранившись на секунду, посмотрела мне в глаза и добавила. — Мудак.
Вот Танькино «мудак» меня больше всего заело. Я засел за Толстого, сначала со скрипом, а потом втянувшись, проглотил одним махом Войну и мир, Анну Каренину и Воскресенье. Причем «Воскресенье» аж два раза. По горячим следам побеседовал с балериной о прочитанном, привел ее в совершеннейший восторг своим упорством и работой над ошибками.