Выбрать главу

Поэтому Второй дед не задерживался в сетчатке смотрящего, просачивался сквозь нее, оставался смутным силуэтом; ты скорее запоминал его профиль, чем фас, он всегда словно оказывался повернут боком, чем-то заслонен, находился будто бы в толпе, среди кого-то, даже если был один; запоминалась одежда, может быть, разворот плечей, что-то из походки, но все это не создавало цельного портрета.

Сейчас, пытаясь представить его лицо, я вижу какие-то моменты воспоминаний, в которых оно обязательно должно быть, вижу фотографически точно, но лица там нет; оно словно засвечено. Я могу перечислить внешние приметы — среднего роста, худощавый, седоволосый, но ключ к описанию лежит не в них; скорее — в том слое восприятия, где впечатление уже не связано напрямую с тем, что мы видим.

Второй дед — только так; когда ты произносил его настоящее имя, тебе казалось, что ты бросаешь записку через вспаханную следовую полосу, какие опоясывают границу, но записка всегда не долетает, падает на полдороге; ты зовешь человека по имени, но звук этого имени не порождает между вами никакой сцепки, никакой близости; анонимное числительное — Второй дед — отвечало действительному твоему ощущению.

Второй дед не был мне родственником; сосед по дачному участку, слепой старик-садовод. Всю прошлую жизнь будто бы стянутый жестким контуром армейского или какого-то другого кителя, он носил теперь только мягкие, следующие вольности тела льняные ткани; он ослеп давно, за десятилетия до моего рождения; он как бы прошел сквозь свою незрячесть, сквозь привычки, закабаляющие слепца в его слепоте, и был свободен в неспособности видеть; он свел свою жизнь к нескольким маршрутам, главный из которых был из дома на дачу и обратно, в быту положился на домработницу — и с годами на слухе и осязании сотворил в голове образ того усеченного пространства, которое отвел себе для обитания.

По сути, он жил на нескольких островах, где была твердая почва знакомых звуков, запахов, осязательных ощущений; он жил, можно сказать, среди этой почвы, воспринимая ее всем телом, опираясь на нее, и в этом смысле его положение было даже устойчивее положения зрячего. Единственное, что для него было опасно — новизна.

Новый мосток через канаву, новая дверь в подъезде, сменившаяся остановка автобуса разрушали тот муляж, который Второй дед вылепил из звуков и телесных впечатлений; для зрячего это разрушение незаметно именно как разрушение, он видит лишь перемену, а слепой ближе к истинному пониманию вещей: новизна — это смерть, обновление — убийство; и поэтому, хотя и не только поэтому, Второй дед относился к прошлому серьезнее, чем другие люди.

Кем был Второй дед раньше, никто не знал; на дачных участках уже почти не осталось старожилов, которых можно было бы расспросить. Дачная жизнь располагает к знакомствам, к коллекционированию биографий и местных знаменитостей, — а это дача такого-то! — но Второй дед всегда существовал вне этих расследований.

Он казался привлекательно неинтересным: на его фоне каждый казался кем-то чуть более значительным, чем был на самом деле; Второй дед представлял собой идеальную выгородку, размытый задник сцены, апофеоз незаметности — не скромности, не умения остаться в тени, а именно незаметности; скромность и умение не выпячивать себя — отличительные черты, а он как раз не имел отличий.

Не мимикрия, не маскировка, а всеядность существования, полная ко всему приимчивость, незаметность как производная от неспособности или нежелания хоть как-то обозначить себя, через слово или поступок проявиться в определенности собственных черт. Второй дед словно бы жил так, чтобы никогда не обратить на себя внимание жизни, и достиг в этом почти монашеского совершенства.

Старший бухгалтер какого-нибудь треста; остаток привычки управлять проявлялся в нем, но уже совсем слабо, когда он по-особому важно садился за стол, взвешивал в пальцах ручку, чтобы расписаться на квитанции; казалось, что глаза его за дымчатыми очками съела цифирь. И только кое-кто из деревенских стариков — дачи стояли там, где когда-то была грибная опушка леска за деревней — говорил, что Второй дед вовсе не бухгалтер. Деревня дает другое зрение на людей, другую чуткость к судьбам, чем город, там по-другому чувствуют причастность человека к государству, будь он в прошлом лишь почтальон или лесничий, — и старики считали, что Второй дед «с душком»; «казенным сапогом пахнет». Впрочем, деревенские далеко в своих предположениях не шли — милицейский счетовод или хозяйственник; казенный сапог, по их мнению, пах слабовато.