Выбрать главу

Уже не раз в строгой последовательности он проигрывал в уме свои будущие действия. Это как бы репетиция воли и мускулов.

Все должно произойти на исходе ночи. Разведчики всегда переходят передний край на исходе ночи, когда бдительность часовых ослабевает.

На кухне заканчивают работу в десять вечера. Эсэсовцы, живущие в соседней комнате, засыпают после двенадцати. Для перестраховки накинем час, другой. В четыре часа сменяется «сиделка» у койки. А между двенадцатью и четырьмя сильнее всего хочется спать. Время перед рассветом — самая трудная вахта. Недаром на флоте ее называют «собака».

Страж у койки заснет, как всегда. Но торопливые подскакивающие шаги над головой не затихнут — профессор работает до рассвета.

Итак, что-нибудь в три, в четыре…

По ночам, улучив момент, когда очередной страж начинал дремать, Колесников позволял себе открыть глаза, даже приподнять голову над подушкой. Так, в несколько приемов, он сумел осмотреть комнату.

Лампа, стоящая на подоконнике, отбрасывает тени и полосы света. Желтые шторы свисают до пола. Дверь обита клеенкой и войлоком.

До двери от койки шагов пять. Кроме табуретки, на которой сидит «мертвоголовый», в комнате других табуреток нет. Тумбочка с лекарствами и стаканом стоит у самой койки.

После двенадцати дремота начнет неудержимо овладевать «мертвоголовым». Все чаще будет он вставать и прохаживаться по комнате, чтобы прогнать сон, с бульканьем вливать в себя воду из графина, бормотать под нос ругательства в адрес этой колоды — русского, потягиваться и зевать. Но как зевать! Разламывая с треском скулы, охая, пристанывая!

Наконец, ругнувшись в последний раз, «мертвоголовый» перестанет сопротивляться. Пристроится на табурете у кровати, скрестит руки. Вскоре его голова бессильно свесится на грудь. Тогда к гулу движка в подвале, к поскрипыванию половиц наверху, к шороху и скрипу веток за окном прибавится еще и храп.

Колесников тихим, но внятным голосом произнесет: «Пить!»

Вилли или Густав сразу вскинется с табуретки. (Слух у тюремщиков хорошо тренированный, почти кошачий.)

Зевая и почесываясь, он возьмет с тумбочки поильник, нагнется над русским.

И тогда, выпростав правую руку из-под одеяла, Колесников с силой ударит Вилли или Густава ребром ладони по шее, по сонной артерии. Вилли или Густав мешком свалится возле койки.

Так! Теперь побыстрее переодеться! Черный мундир — на плечи, галифе и сапоги — на ноги! Парабеллум в кобуре? Порядок!

Никто не встретится, не должен встретиться в коридоре. Побыстрей пробежать к лестнице! (Только бы не лязгнули проклятые железные ступени!) Придерживаясь за перила, вверх, вверх!

И вот она — заветная дверь. Минуту он выждет, прислушиваясь к звукам за дверью, потом рывком распахнет ее.

Почему-то, представлялось ему, профессор будет сидеть спиной к двери. Услышит скрип, обернется, замрет в этом положении.

Вот минута, которая вознаградит Колесникова за все!

Тоненько взвизгнув, изобретатель лютеола вскочит со стула, отпрянет, запутается в полах своего белого халата, упадет, опять стремительно вскочит и очутится по ту сторону письменного стола. Только стол будет отделять его от Колесникова.

Некоторое время они как бы передразнивают друг друга.

Стоит Колесникову шагнуть вправо, как профессор немедленно же кидается влево. Колесников наклонился влево, и сразу профессор наклоняется, но уже вправо.

Вправо — влево! Влево — вправо!

Весь подобравшись, пригнувшись к столу. Колесников выжидает. Не отводя от него взгляд, выжидает и профессор. Потом он делает быстрое движение, почти скачок в сторону. Но это обманное движение. Он уже выдохся — видно по нему. Лицо бледнеет все больше и больше, бледность ударяет даже в восковую желтизну. На лестнице — тяжелые шаги! Пора кончать! Стряхнув наваждение, Колесников поднимет парабеллум и всадит подряд шесть пуль в изобретателя лютеола! Последнюю пулю, седьмую, прибережет для себя.

Да, несомненно, так все и произойдет…

4. «Посвящаю моему фюреру…»

Если бы Колесников сумел, не потревожив сон тюремщика, подняться с койки, затем, не лязгнув железными ступенями, взойти на цыпочках по трапу наверх и невидимкой проникнуть в святая святых этого дома, то он действительно увидел бы там человека, сгорбившегося над письменным столом.

Некоторое время в кабинете царила бы тишина. Наконец с возгласом досады человек отодвинул бы листки бумаги, испещренные химическими выкладками, минуту-другую сидел бы неподвижно, отдыхая, потом, открыв ключом средний ящик стола, вынул бы оттуда тетрадь в кожаном переплете. Это нечто вроде дневника, точнее, беспорядочные воспоминания и мысли, которые профессор, ощущая в полной мере свою ответственность перед будущими биографами, записывает ежевечерне.