Чем-то с самого начала были неприятны эти стеклянные шары на шестах. Быть может, поэтому Колесников старался не обращать на них внимания, пытался забыть о них, хотя они попадались через каждые двадцать метров. На площадке, где водоем с лилиями, этих шаров было целых три!
Украшение старомодных парков? Э нет! Совсем не так безобидно.
Колесников вплотную приблизился к шару.
Какой же это шар? Это линза, закрепленная на вертикальной трубе! Иначе говоря, перископ, подобие перископа!
Отвернувшись от линзы, он напряженно вглядывался во что-то внизу среди кустов. Лохмотья одежды?
Придерживаясь за стволы деревьев, оскользаясь в мокрой траве. Колесников съехал на пятках к подножию обрыва.
Да, лохмотья! Обрывки серого женского халата. Клок рукава от полосатой куртки. Резиновая детская подвязка. Все, что осталось от людей, которых пригнали сюда вороны-вентиляторы!
Трупов у подножия обрыва нет. Их своевременно убрали. Нельзя не отдать должное здешнему обслуживающему персоналу — в саду поддерживается образцовый порядок.
Но можно ли вытравить память о совершенном преступлении? Память об убийствах пропитала весь сад, каждую травинку, каждый цветок, как кровь пропитывает землю.
Кем же были эти несчастные, доставленные сюда, по-видимому, из разных лагерей, подвергнутые пытке страхом, предшественники Колесникова по эксперименту?
На самом деле, конечно, подвергаемых эксперименту впускали в сад поодиночке. Но Колесникову представилось, как вдоль стены, подгоняемые змеиным свистом, бегут мужчины и женщины, крича, плача, таща за собой за руку маленьких детей.
Последний порыв ветра — и люди, цепляясь друг за друга, падают, прыгают, катятся вниз. Финальная фаза эксперимента! Наблюдатель, оторвавшись от объектива перископа, делает запись в журнале опытов…
Так, под мерно моросящим дождем, до конца раскрылась перед Колосниковым суть сада. Он вдруг увидел его отвратительное нутро. Застенок? Не просто застенок. Полигон для испытания ядовитого газа. Пыточная вольера!
Слабое позвякивание за спиной… Он оглянулся. Суставчатая труба, торчавшая на краю обрыва, медленно удлинялась. А! Поднимается линза перископа! Ищет Колесникова. Вероятно, подойдя к ней слишком близко, он исчез из поля обзора.
Со скрипом и лязгом механизм сада-полигона возобновил свою работу.
Не отрываясь, Колесников смотрел на стеклянный шар, подножие которого все удлинялось.
Соглядатай! Это и был тот соглядатай, который прятался среди кустов и деревьев и неотступно сопровождал Колесникова в его «прогульках». Их было много в саду, этих соглядатаев, они последовательно как бы передавали подопытного друг другу.
С помощью этих стеклянных глаз, нескольких десятков глаз, кто-то, сидя за своим письменным столом в доме, изучал поведение узников сада, ни на секунду не выпуская их из поля зрения.
И он был неутомимым работягой. С поспешностью сбрасывая непригодных с обрыва, жадно принимался за новеньких, методично, согласно заранее выработанному плану занятий, анализируя их поведение под шквальными ударами ветра, пахнущего резедой.
Колесников сделал для проверки шаг в сторону. Негромкий лязг, тонкое вкрадчивое позвякивание… Описав полуоборот, стеклянный глаз изменил свое положение.
Да, перископ!
Между тем ветер уже появился в саду.
Сорванные с веток листья кружились и приплясывали у ног, вентиляторы взволнованно стрекотали в траве, сыпались с деревьев потревоженные дождевые капли. Но Колесников не замечал ничего. Видел над собой только этот холодно поблескивающий, нагло выпученный стеклянный глаз.
Он подумал: «А, трусливый тонкоголосый фриц! Ты спрятался у себя в доме? Отсюда мне не дотянуться до твоего горла. Но я собью с тебя твои стекляшки!»
Этого, конечно, нельзя было делать. Надо бы выждать, притвориться. Но Колесников не умел притворяться.
И он сорвался!
Обеими руками схватил шест, налег на него плечом. Толчок! Еще толчок!..
Когда-то он был очень силен, участвовал в соревнованиях флотских гребцов. Но если бы в то время предложили ему вывернуть такой вот шест из земли, он отказался бы. А теперь, потеряв в плену былую спортивную форму, измученный, тощий, кожа да кости, не раздумывая бросился на этот шест, и тот затрепетал, как былинка, в его руках.
Все плыло, качалось вокруг. Ветер негодующе свистел и выл в саду. Ветки деревьев пригибались чуть ли не до земли. Мокрая от дождя трава ложилась рядами, будто намертво скошенная невидимой косой.
Ветер, ветер! Тяжелыми свингами он бил в лицо, отгоняя от шеста.
Но Колесников не ощущал ни боли, ни страха. Для страха не осталось места в душе. Она была заполнена до краев ненавистью к врагу, к этому невидимке с тонким голосом, который прячется где-то там, внутри дома, выставив наружу только круглые свои стеклянные глаза.
Шквал за шквалом проносились вдоль аллей. Земные поклоны отбивала сирень. Лепестки ее взвивались и носились между кустами и клумбами, как снежинки.
И в центре этой внезапно налетевшей вьюги стоял Колесников. Шест гнулся в его руках, линза со скрипом описывала круги и взблескивала над головой.
Он задыхался от запаха резеды, кашлял и задыхался. Стучало в висках, ломило плечи. Но страха не было.
Дуй, хоть лопни! На куски разорвись, лупоглазый гад!
Последним судорожным рывком он вытащил шест из земли, своротив набок каменную плиту-подставку. Дребезг разбиваемого стекла!..
Колесников не устоял на ногах. Захлебнувшись ветром, он повалился на землю вместе с линзой и шестом.
Но не выпустил их из рук! Продолжал с силой сжимать металлический ствол перископа, будто это и был заклятый его враг-невидимка, тонкоголосый штандартенфюрер, до горла которого он так хотел добраться…
3. Затаиться перед прыжком
Придя в себя. Колесников не открывал глаз, не шевелился, выжидал.
Где он? Не в саду, нет. И не в своей комнате — это понял сразу. Он лежал навзничь, и лежать было удобно. Спиной, казалось ему, ощущает пружинный матрац.
Сильно пахнет йодоформом, эфиром, еще чем-то лекарственным. Но уж лучше йодоформ, чем эта резеда!
Он не размыкал век и старался дышать совсем тихо — прислушивался.
В комнате, кроме него, были люди. Они разговаривали неторопливо, будничными, скучными голосами:
— Ну хотя бы те же иголки. С каким бы я, знаешь, удовольствием сделал ему маникюрчик, загнал под ногти парочку иголок!
— Маникюрчик, иголки! Попросту избить — и все! За порчу садового инвентаря. Отличная была, кстати, линза, почти новая.
Кто-то вздохнул:
— Нельзя! Профессор…
— О да! Профессор называет девятьсот тринадцатого своим лучшим точильным камнем.
Пауза.
— А какая нам польза от такого точильного камня? Слышали же по радио о фюрере.
— Тише! Не надо вслух о фюрере. Теперь у нас фюрером гросс-адмирал.
Снова пауза.
— По-моему, профессору надо бы поторапливаться. Русские совсем близко — в Санкт-Пельтене.
— Штурмбаннфюрер несколько раз докладывал профессору.
— А он не хочет ничего слушать. С головой зарылся в свои формулы, как все эти проклятые очкарики-интеллигенты!
— Ты не должен так о профессоре! Он штандартенфюрер СС и наш начальник.
— Наш начальник — Банг! Не учи меня, понял? Хоть ты не лезь ко мне в начальники!
— Тише! Вы разбудите нашего русского.
— Черт с ним! Пора бы ему уже проснуться. Нет, лучше растолкуйте мне, что будет с лютеолом, когда профессор закончит свои опыты.
— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.
Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.
— А! Очнулся! — сказал кто-то.
— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.
Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.
У койки сидели несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.