Но независимо от языковых традиций предложение о том, чтобы соответствующее законодательство называлось «законодательством о причинении боли», вызывает смятение. По крайней мере так говорит мне мой опыт. Большинству профессоров уголовного права совсем не нравится, чтобы их называли профессорами «права причинения боли». Судьям не нравится приговаривать людей к боли. Они предпочитают назначать им разного рода «меры». Принимающие осужденных учреждения не хотят, чтобы их рассматривали как «учреж-реждения, причиняющие боль», да и сами не желают считать себя таковыми. Однако эта терминология очень точна: наказание, назначаемое и исполняемое системой уголовной юстиции, представляет собой сознательное причинение боли. Предполагается, что те, кого наказывают, — страдают. Если бы они, вообще говоря, не страдали, а получали от наказания удовольствие, нам бы следовало изменить метод. В рамках исправительных учреждений те, кого наказывают, должны получать нечто такое, что делает их несчастными, причиняет им вред.
Контроль над преступностью стал чистой, гигиенической операцией. Боль и страдание исчезли со страниц учебников, из названий. Но, разумеется, не из опыта тех, кто подвергается наказанию. Объекты наказую-щего воздействия остаются такими же, как обычно: запуганными, пристыженными, несчастными. Иногда это скрыто за грубой внешностью, но, как показывают многочисленные исследования, легко обнаруживается. М. Боум подробно описывает, как «маленькие старички» становятся совсем маленькими, когда сталкиваются с фактом, что они не могут пойти домой к маме (Уилер, 1968). Коэн и Тейлор (1972) описывают способы «психологического выживания». Такая методика не нужна, если страданий нет. Вся книга этих авторов представляет собой мрачное повествование об успехах тех, кто намеренно причиняет страдания другим людям. Этому соответствует описание того, что Сайке (1959) назвал «боль тюремного заключения».
Об этом говорят и сами заключенные. Один человек, освобожденный из тюрьмы, в интервью датской газете «Информашон» (1979) описал свою участь. Он измерял время, наблюдая за изменениями, которые происходили с теми, кто его посещал. «Я попытаюсь дать вам нечто вроде киноверсии того, как для заключенного течет время. Вообразите первый год заключения, когда дети скрашивают посещения. Они приходят, бегут, сопровождаемые молодыми, прекрасными женщинами с легкими, быстрыми движениями... за ними, не так быстро, идут родители, родные братья и сестры, свекровь и тесть, нагруженные тяжелыми сумками. Несколько лет спустя положение меняется. Первыми входят несколько юношей — это уже не дети, им 12, 13 или 14 лет, за ними следуют женщины теперь уже среднего возраста, так лет тридцати, у них уже другие движения, другое выражение лиц... а тем, кому было 40 или 50, теперь 60 или... они медленно идут позади... Вместе с характером посещения меняется одежда — люди одеты в темное, меньше жестикулируют, уже не слышно громких голосов, исчезли шутки, анекдоты, всевозможные истории... говорят только о самом существенном. Посещение становится печальнее, произносится меньше слов, радость встречи пропала... Что же касается заключенных, то их головы побелели, лица сморщились, зубы выпали...»
Этот человек провел в заключении 18 лет. Мы в Скандинавии можем легко себя успокоить. Мы можем сказать себе, что «здесь это не происходит», «длится не так долго», «вообще недолго в подавляющем большинстве случаев». Все это так. Но только до известного предела.
Если мы возьмем на себя труд проникнуть за фасад скандинавской жизни, мы встретим там предполагаемых «отдыхающих», которые в ряде случаев столь же несчастны, как и заключенные в старых тюрьмах филадельфийского типа. А как может быть иначе? У заключенных по преимуществу те же ценности, что у обычных людей. Они предстают перед судьей и заключаются под стражу из-за того, что совершили поступки, которых, как предполагается, должны стыдиться. Если они не стыдятся этих поступков, то по крайней мере стыдятся своего положения. А если не стыдятся, то преисполнены печали от сознания того простого факта, что жизнь проходит мимо.