— Не ходи туда, не мешай, — останавливает его мать, Ольга Григорьевна. — Садись обедать, ешь пирожки, потом чайку попьешь.
Старший Ларичев сожалеючи окидывает взглядом стол:
— Не попробовал химик твоего угощения. И по стопке я мечтал с ним выпить. Рабочему человеку можно. Ну, да вечером наверстаем. А сейчас дай мне, тарелку щей, и я в мастерскую побегу. У нас важнейшее собрание: людей посылаем на стройку.
— Посылали ведь вроде. Опять?
— Тогда нашего представителя выделяли на коллективизацию. Путаешь ты все…
— А ты тише, вояка! Кажись, уснул мой голубчик.
Ты, однако, не спишь. Словно издалека слышны и не слышны голоса родных, звонкие восклицания Никитки. Ты лежишь навзничь, и все повторяется сначала: камера с желтым туманом, бункер и шуршанье порошка, повизгиванье вращающегося шнека, быстро наполняющиеся чайники, мокрый тошнотный респиратор на лице и запах, резкий запах фенола, пропитавший все клетки и поры тела. Этот неотступный запах учуял кот: он подходит к лежащему неподвижно парню, нюхает его и, чихнув, грациозно отскакивает в сторону.
2
Теперь ты гордишься всем, что позади, что прожито. «И мой труд есть в пятилетках!» — говоришь ты. Будущее приближается, оно неудержимо близится.
Но не надо умалчивать, что нам всегда было трудно, неимоверно трудно. Трудно еще и теперь. Пусть молодые знают: будущее добывается по́том и кровью и ранами, полученными в ратных и трудовых созидательных боях.
Ты помнишь, Борис? Однажды, беседуя со школьниками, ты рассказал им о первой пятилетке и похвастался ранами, полученными в те далекие времена.
— Шрам на руке — лопнула реторта, и стеклом рассекло мышцу до кости, до сухожилия, — объяснял ты с удовольствием. — А это ожог серной кислотой. — Ребята слушали тебя с почтением и внимательно разглядывали рубцы и шрамы. Ты засмеялся: неудобно показывать еще кое-что, скрытое под одеждой.
Я бы мог сказать — эка невидаль, расхвастался! Но я так не скажу. Я тоже начал свою трудовую жизнь в начале пятилеток, и у меня есть боевые раны тех труднейших, прекрасных, романтических лет!
И конечно же не только трудности поднимающейся химии пришлось преодолевать дорогим моим сверстникам. Нет, не только. Вспомним и почтим минутой молчания посланца московского комсомола в деревню Сергея Колыхаева, он был застрелен в поле кулацкой рукой и долго лежал одинокий, истекая кровью, и некому было выслушать его предсмертные гневные слова, некому было закрыть его укоризненные и прекрасные карие глаза. А подвиг, болезнь и многотерпеливое страдание на больничной койке Степы Меркулина, нашего Степы, который одним из первых москвичей отозвался на призыв: «Превратим Урал и Кузбасс в цитадели индустрии на востоке страны!» А Толя Миронов, не вернувшийся из геологической экспедиции…
У нас были тяжкие жертвы в те пламенные годы, и мы говорим молодым, идущим за нами: не забудьте это, не забудьте, вы не имеете права забыть все, что было с вашими отцами и старшими братьями!
Хочу вспомнить, Борис, еще раз ту немецкую сушилку — с ней связано памятное событие. Хотя тебе и не нравилась тяжелая и изматывающая работа, ты почти уже привык к ней и не с таким отчаянием, как вначале, заступал в смену. Однако — что скрывать? — и обрадовался же ты, когда пришлось расстаться с сушилкой! Вспоминаешь?..
Ты подставлял под бункер пустые чайники, оттаскивал наполнившиеся, щупал, не нагрелся ли шнек, лил солено-горькие слезы, откашливал и отплевывал попавшиеся в глотку едкие пылинки.
Ты нагнулся, чтобы в очередной раз ухватить тяжелый чайник и тащить его, — где-то наверху гулко ж-ж-жахнуло, из конуса вымахнул с протяжным воем малиновый столб пламени. Пламя развернулось в гигантский маков цвет и повисло между чайником и бункером.
Горячим вихрем тебя кинуло в сторону, ты ударился о стенку камеры и перестал различать что-либо в смеси горького дыма и пыли. Смрадный и жаркий дым этот обжег горло, ты лихорадочно стал искать выход и, не находя, заметался. Услышал привычное шуршанье вала, перехлест ремня и подумал: надо же остановить машину. Ты не побоялся проскочить рядом с огненным цветком, нащупал в углу рубильник и остановил машину.
После этого кинулся к выходу и опять не нашел его. В ужасе ты бился всем телом о стенку, колотил в нее кулаками до тех пор, пока все кругом стало не белесым, а черным. Первый раз в жизни тебе привелось потерять сознание.
Ты очнулся от боли, холода и неудобного положения тела: Дронов усердно делал тебе искусственное дыхание, а рослая тетка в белом халате обильно и бестолково поливала тебя холодной водой. Двое пожарных в своем железном брезенте монументально стояли по обе стороны от тебя, уставив брандспойты в камеру, — они тоже не жалели воды. Толстыми сверкающими струями она летела по воздуху к огню и грязными ручьями вытекала по полу обратно, к твоим ногам. Костя и Ваня сиротливо выглядывали из-за широкой спины Дронова, — кажется, они уже оплакивали тебя.