Выбрать главу

В таком жизнестроении и в таком ощущении профессии он имел предшественников. Прежде всего на ум приходит образ Владимира Ивановича Немировича-Данченко. Оба — из Тифлиса, оба полукровки. Оба тяготели к эпическому театру, обладали несокрушимой логикой исследования пье­сы, разгадывания ее скрытого смысла. Оба были коллекцио­нерами актерских дарований и понимали актера с головы до пят. Подчинение правопорядку входило в кодекс соци­ального поведения того и другого, так же как способность до старости наслаждаться жизнью. Оба искусно вели кораб­ли своих театров, зная все рифы и мели коварного совет­ского моря. Их жизненные параболы тоже схожи. Основа­тель Художественного театра и друг Чехова под занавес жизни стал первым режиссером сталинской империи, что не помешало ему остаться художником и сотворить в свои 83 года едва ли не лучший в истории Художественного те­атра спектакль «Три сестры». Товстоногов после Немиро- вича-Данченко был единственным режиссером, которому удалось в течение трех десятилетий возглавлять советский театральный Олимп и при этом оставаться не только про­фессионалом высочайшей пробы, но и властителем дум (по крайней мере театральных). Какой ценой это достигалось, можно только догадываться.

Эластичный во взаимоотношениях с внешним миром, внутри театра он был диктатором (как и Немирович-Дан- ченко). Его боготворили и боялись. Трепетали, когда его ма­шина только приближалась к театральному подъезду. По­лучив закалку при «отце народов», он сохранил менталитет той эпохи в собственном «доме». Он любил власть и насла­ждался искусством власти. Гортанный звук его голоса с при­ятным грузинским акцентом, большой перстень на паль­це, крупная роговая оправа очков на хорошо вылепленном лице, имевшем сходство с какой-то хищной птицей, язвительная, порой блестящая ирония, шарм крупного ди­пломата — все выдавало в нем хозяина жизни, знающего секрет успеха. Притом что он был болезненно чувствите­лен к чужому слову и оценке, пытаясь по-своему контро­лировать театральную прессу. За глаза вся театральная стра­на величала его Гогой, что придавало фигуре режиссера домашность и вместе с тем апокрифическую значитель­ность. «Гога» невольно вызывал в памяти образ «крестного отца» — в смысле неофициальной власти в театральном ми­ре. И с этой неофициальной властью считалась власть офи­циальная, которая не раз пыталась метить его своими ядо­витыми когтями. Метила, но достать не смогла. В течение тридцати лет Георгий Товстоногов держал образцовый со­ветский «театр-храм» в колыбели революции Ленинграде, самом неблагоприятном для искусства городе Советского Союза.

Его спектакли в смысле социального анамнеза были точ­ны, как судебный протокол. С особенным блеском ана­литический дар режиссера расцветал в пьесах широко из­вестных, даже захватанных. Его слава началась с «Оптими­стической трагедии» Всеволода Вишневского (1955). Автор пьесы был одиознейшим экспонатом даже в нашем писа­тельском гербарии. Пулеметчик и комиссар Балтфлота в го­ды гражданской войны, сталинский литературный оприч­ник позднее, он создал жанр «оптимистической трагедии», узаконенный в начале 30-х годов знаменитым спектаклем Александра Таирова. Товстоногов взял эту пьесу и напол­нил совершенно иным содержанием. Он сместил акценты, выдвинув на первый план не женщину-комиссара, а фи­гуру Вожака, в котором выразил всю свою выношенную не­нависть к режиму. Он опроверг изысканную геометрию таи- ровских мизансцен. Таировской эстетизации революции — «Небо. Земля. Человек» — он противопоставил кровавую ре­альность этой земли, равнодушное небо и гнусное поли­тиканство людей, втянувших народ в мясорубку ради удов­летворения жажды власти.

Вожака анархистов играл Юрий Толубеев. Вязкая, ле­нивая походка, ударная сила коротких реплик, каменное лицо с низким лбом и пустыми немигающими глазами. «От всей этой глыбы мяса, распирающего матросскую тельняш­ку, веяло страшной силой самовластья, не ведающего ни жалости, ни сострадания. Вожак был живым олицетво­рением разнузданной страсти к насилию, маниакальной подозрительности. Когда вращающийся круг сцены выво­лакивал на всеобщее обозрение жирную тушу идола, важ­но развалившегося на цветастом ковре и окруженного по­добострастными приспешниками, готовыми кого угодно пристрелить по первому же его знаку, зрительный зал ох­ватывало чувство покуда еще бессильной, но острой нена­висти»30.