От Гамлета-мальчика, перед которым только что открылась бездна, и до Гамлета мужчины и воина, который все знает наперед,— в этом было внутреннее движение поколения, его беспощадное взросление.
Русский театр пережил времена дохристианского варварства. Но дух его не был полностью растоптан. Воздушные пути человеческой мысли непостижимым образом сохранялись и наследовались. На пепелище зарождалась новая жизнь. «Крутили» итальянские фильмы о похитителях велосипедов, звучали песни Александра Вертинского, вернувшегося из эмиграции. В эти же годы новое поколение обретает и собственный поэтический голос в стихах Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского, но полнее всего в сентиментальных, остроумных, за душу хватающих песенках под гитару, которые стал сочинять Булат Окуджава. Читали стихи у памятника Маяковскому и в Политехническом музее (знаковом с 20-х годов месте поэтических сборищ). Устроили Всемирный студенческий фестиваль, во время которого не только впервые услышали настоящий американский джаз, но и сами в упоении стали отплясывать рок-н-ролл на Ивановской площади в Кремле. Осенью 57-го запустили спутник, и толпы людей выходили на улицу или лезли на крыши домов, чтобы увидеть движущуюся точку в ночном небе и причаститься к какой-то иной судьбе. Эльдар Рязанов все в том же 1957-м создает «Карнавальную ночь», в которой Игорь Ильинский вылепил образ родимого советского Дурака в сталинском френче, пытавшегося посреди новогоднего веселья произнести идейную речь и осмеянного так, как осмеивают Мальволио в «Двенадцатой ночи».
Начинался советский исторический карнавал. Миллионы заключенных возвращались домой из Магадана и казахских степей, сотни тысяч других ехали осваивать казахстанскую целину, утыканную колючей проволокой ГУЛАГа. Страна, которая сажала, встретилась со страной, которая сидела (как скажет та же Анна Ахматова). В феврале 1956 года на XX съезде партии Никита Хрущев делал закрытый доклад о преступлениях Сталина, а журнал «Театр» еще печатал передовицы о любимом вожде и его партии, которая все равно оставалась «умом, честью и совестью эпохи». Обновление шло под лозунгом «очищения Революции». Это был очередной миф, за который придется вскоре платить, и дорого платить, художникам.
Смерть «отца народов» стала долгожданным и, как всегда, совершенно неожиданным поворотом российской истории. В смертность вождя уже не верилось. Виктор Розов — ведущий автор послесталинского театра — через десятилетия скажет, что в мартовские дни 53-го года он готов был молиться на эту самую смерть, которая «по кремлевским коридорам прошла к нему без пропусков». Стальная рука режима чуть ослабла и отпустила хрипящее горло. Характер новой жизни, ее цвет и запах сконцентрировались в словечке «отгепель», пущенным в оборот с легкой руки писателя Ильи Эренбурга16.
Первыми прилетели, как всегда, конъюнктурщики. Срочно состряпали поделки, заполонившие в середине 50-х годов сцены театров. Строго дозированное разоблачение «культа личности» тут сочеталось с прославлением основ советской идеологии. Последняя не только не подвергалась сомнению, но утверждалась как вечная норма, которую никакой культ личности не мог поколебать. Глубинный же ход к современности был открыт через классику, через отношение к прошлой культуре. Лев Толстой и Федор Достоевский начали советское Возрождение.
В 1956 году на сцене Малого театра Борис Равенских поставил крестьянскую трагедию Льва Толстого «Власть тьмы». Равенских формировался как режиссер под крылом Мейерхольда, что мало кто вспоминал после гибели Мастера. Для выполнения своего замысла он выбрал на роль Акима Игоря Ильинского, тоже мейерхольдовца. Пьеса практически не игралась после революции, не столько из-за своей беспросветной мрачности, сколько из-за нравственной проповеди, того самого «толстовства», которое у нас принято было обличать как глубоко ошибочное учение. Зло и «власть тьмы», по Толстому, зарождаются в индивидуальной душе, и в ней же, в индивидуальной душе, и разрешаются. В драме Толстого крестьянский мир и быт являются чем-то абсолютно неподвижным и неизменным, а подвижной и текучей оказывается лишь душа человека. Толстой признавал в качестве первоосновы жизни только личные усилия совести, позволяющие человеку сохранить в себе образ божий. Вот к этому источнику и прильнул режиссер вместе с Игорем Ильинским.