Выбрать главу

Единственное, что смущало Томку, это наглухо запертый платяной шкаф; негде было повесить вещи, и поэтому пальто, костюмы и Пашины рубашки заняли все имеющиеся в доме пять стульев. В ванной на крючке Томка разместила свой гардероб. Только шкаф с его толстой, темной, лоснящейся физиономией напоминал, что они здесь гости, что пока он, скрежеща зубами, терпит их присутствие, но погодите, явится хозяин, и я натравлю его на вас, мрачно размышлял шкаф, исподлобья глядя на Томку. Другие вещи ее полюбили, например, зеркало, замутненное жизнью неведомого хозяина, под руками Томки залучилось таким добрым светом, что в комнате посветлело, как от человеческой улыбки. Ванная сияла как мраморная, она уже знала, что каждый раз, когда из нее вылезет, отфыркиваясь, водолюбивый Паша, ей недолго стоять в грязной мыльной пене: явится Томка с «Лоском», и ванна снова засверкает, как драгоценность. Телевизор, мохнатый от пыли, радостно встретил новую хозяйку и в знак своего расположения работал как зверь, даря отменное изображение, то есть видимость была такая, словно смотришь в раскрытое окно. Магазинный половичок перед дверью Томка сменила на самодельный, деревенский, сшитый из лоскутков. Вот так же и она сама послушно лежала за дверью загадочной Пашиной жизни, в которую он при всей своей болтливости, чувствовала она, ее как будто не пускал. Что-то у него делалось за дверью этой квартиры, что за космическая пыль приставала к ботинкам этого странника, где он бывал, кроме своих занятий, что за люди имели счастье видеть его и какие взгляды они разделяли? Увы, думала Томка, любимый Паша как луна: весь как будто на ладони, но есть сторона, которой ей вовек не увидеть, потому что она не космический корабль, она видит мужа только отсюда, с этой пяди земли, с этой воздушной площадки, здесь он ясен и сияет как луна. Чья неизвестная рука там, в середине Москвы, заряжает его картечью, которой он вечерами обстреливает уставшую Томку: Маркес, Борхес, Астуриас, Хичкок, Дантес, Гордон Крегг, «Восемь с половиной», «шел я с пьянки пьяною дороженькой, тихо плакал и о ней грустил...»? Томка боялась признаться себе, что речи умного Паши как-то смахивают на разговоры, которые в родном ее городке вели мамаши на детской площадке, выгуливая чад, только там вместо «Борхес» говорили «Адидас», сорок пятый размер, пушистый, с ворсом, «Риори», на высоком каблучке, отстроченный, вязаный, кожаный, натуральный, «Пума», песцовая, замшевая, дорогая, дешевая... Но все-таки Томка верила ему, и каждый раз, когда всемирно известных артистов, режиссеров и певцов он называл Люська, Оська, Вовчик, у нее замирало сердце, как от большой высоты. Паша пожимал плечами: чего такого, и они тоже люди, интересуются молодежью и лично им, Пашей, который пока еще копит знания в различных областях искусства, а потом всем как покажет! До одиннадцати часов утра Паша спал, накрывшись с головой одеялом, потом принимал душ, брился, завтракал и уезжал в свою блестящую, полную Арменчиков и Наташек, мировых знаменитостей, жизнь, вращался там как новая, еще не классифицированная звезда среди прочно сияющих на небосводе светил.

Томка ждала его до глубокой ночи, прислушиваясь к звуку лифта. Она подсчитала, что лифт подымается на шестнадцатый этаж, когда не торопясь досчитаешь до сорока; когда он замирал где-то на тридцати трех, она разочарованно переводила дыхание: не он. Если же лифт останавливался на их этаже, Томка приникала к глазку: увы, незнакомые соседи, черт бы вас побрал, друзья мои, кто еще имеет право, кроме него, подыматься так высоко?

Большим развлечением было для нее писать домой письма. Не всю правду писала матери Томка. Кое-что она преувеличивала, кое-что явно сочиняла, зараженная Пашей этой любовью к сочинительству. Например, она писала, что устроилась в ателье по пошиву верхней одежды, что они с Пашей часто бывают в театре и на выставках. Томка вздыхала, оторвав ручку от бумаги: даже в кинотеатр «Ереван», ближайший, и то ни разу не сходил с ней занятый Паша. Еще приятнее было получать письма, доставать их из почтового ящика, точно это простое действие как-то укрепляло ее позиции в этой квартире.

Днем Томка шила. Из недорогой холщовой ткани она разом раскраивала четыре платья на сорок шестой размер, как метеор отстрачивала их одно за другим и на кинорежиссерской пишущей машинке на красной атласной ленте печатала: POIEX, а потом продавала эти самозваные польские платья у входа в большой универмаг. Как-то неожиданно для себя она на это решилась — и пошло-поехало.

В общем-то все правильно, тряпки модные, на совесть пошитые (не принимая в расчет их смутного будущего), в магазине за такими очереди. Возле универмага — подземный переход, там кипит тайная подземная жизнь, снуют в полинявших старых пальто, из-под которых топорщатся многослойные юбки, цыганки с карандашами, зажимами для волос, стоят женщины почтенного вида с многозначительно приоткрытыми сумками, мужички в кожаных куртках прохаживаются взад-вперед и что-то шепчут прохожим на ухо, старушки с бумажными цветами (неподалеку кладбище), с веночками, букетиками. Вся эта жизнь к открытию универмага сворачивается, расползается, и тогда переход служит тому, чему и должен служить, — люди идут по нему от продовольственного магазина к универмагу, где раз в неделю стоит Томка с большой сумкой и бормочет, глядя в пространство: «Платье модное, модное платье». Томка безошибочно выбирает из толпы тех, кто не станет пробовать на зуб ее POIEX, кто, натянув в кабине туалета поверх свитера и брюк ее платье, торопливо лезет в кошелек.