И тут в наш диалог включается третий голос, голос мамы, и мы никак не можем захлопнуть перед ним двери, хотя нам не хотелось бы, чтобы она покушалась на созданный нами образ отца. Но мама настойчива, она взывает к нашему чувству справедливости. Бросив все дела, с налипшей на руки тертой морковью, она входит к нам: ах, девочки, все не так, неправда! Что — неправда? Что перед цветком — ниц? О нет, это как раз правда, узнаю его в ваших рассказах и вижу перед глазами, неправда, что все его боялись. Просто люди чувствовали его ум и силу, к продавцу или же к чиновнику он обращался с заведомой уважительностью, сразу предполагая в каждом из них человека в высшей степени порядочного и мастера своего дела. Речь его была классически правильной, говорил он медленно и чувствовал ответственность за каждое произнесенное им слово, у него был приятный голос и старинная манера общения, он несколько наклонялся к собеседнику и с участливым вниманием задавал вопросы... Постой, мама, не горячись, сейчас-то мы как раз свидетельствуем в его пользу, ты не поняла, мы говорили о его любви к природе, мы обмакнули свои кисти в мягкие пастельные тона: одним словом, речь идет о природе, а боялись его люди или нет, не станем спорить с тобой, каждый останется при своем мнении, мамарина. Поднесем еще раз к глазам эту картину: он склонился над цветком...
Хрупкость и нежность простого цветка повергали его в изнеможение, смертная тоска по жизни стискивала его сердце, когда он странным взглядом следил за облаками. Пьешь-пьешь, и все мало, и все не напьешься, все не знаешь, как подступиться, чтобы вдоволь напиться, надышаться, и ясный день уходит, и иного бытия не отпущено... Возможно, именно таков был ход его мыслей. Иногда он брал нас в сад на окраине города, в чудесный ботанический сад, имеющий черную чугунную ограду, замкнувшую на себе нашу память, кабы не розы — розы с именами такими же прекрасными, как имена звезд, нам нравилось пробовать их на звук. Папа Майян, пурпурная, бархатная, с круто заваренными лепестками, с огромной температурой в самой сердцевине, раскаленный до черноты вихрь. Кусты Татьяны приподымали жгучие, багровые, с запыленными, как у бабочек, крыльями цветы, растущие на почтительном расстоянии друг от друга, чтобы краса каждого в отдельности была неоспорима, чтобы между цветками было много воздуха. Рыхлый, вызывающе крупный барон Э. де Ротшильд, нарядный, как с бисквитного торта; желтый в красных брызгах Пер Гюнт; роковая червонная дама Лили Марлен на низком кустарнике; нежизнерадостные бледно-лиловые цветы Майзера Фасонахта, монстры среди роз, похожие на припудренную Жизель из второго акта; буйный розовый Саспенс и, наконец, небесная, классическая, проникновенная Дольче Вита... И снова голодный взгляд с теневой стороны сада, чтобы видеть розы все разом, скопом, прекрасной толпой, царством расточительной красоты, райской спелости мира. В ушах отца, должно быть, звучала музыка.