— Здесь красота иного чувства. Здесь золотые холода. Русалка на ветвях болтается, и чтоб ей было пусто…
Вот именно, чтоб ей было пусто! За полтора часа тупого созерцания Алина выучила этот бред до последней запятой, до последнего нелепо вынесенного в отдельную строку восклицательного знака. Но поняла только небрежную карандашную приписку в конце: «Алина, пожалуйста, верни банку туда, где я ее взяла». Относительно поняла. Все равно осталось неясным, куда и зачем надо вернуть треклятую банку. Но основным вопросом, за которым все остальные меркли и стыдливо поджимали куцые хвостики: зачем вообще бабушка завещала ей пустую банку? К примеру, тетушка получила в наследство дом, двоюродная сестра Марьяшка фамильное кольцо с изумрудом, соседка Анна Львовна пальму в кадке и чудовищных размеров кактус, рождающий каждый год по алому бутону. И на Алинину банку все прочие наследницы посматривали иронично.
— Надо же! — фальшиво восклицала тетушка. — Ладно бы с солеными огурцами банка, а так…
— И кто бы мог подумать! — вторила ей Марьяшка. — Любимой внучке — стеклотару… Ну, ты не переживай. Снеси в пункт сдачи, копеек пятьдесят получишь, еще немного добавишь и на «Чупа-чупс» хватит.
А тишайшая Анна Львовна не сказала ни слова, красноречиво покосилась на банку и шустренько уволокла неподъемную пальму домой.
Алина молча простилась со старым домом, где стремительной ласточкой пролетело ее детство, провела ладонью по облупленному столу, на котором каждое утро ждал ее стакан с парным молоком, поправила кружевное покрывало на бабушкиной кровати и, взяв банку подмышку, зашагала к электричке, напевая про себя, чтобы не разрыдаться, подходящую случаю детскую песенку: «Вот горшок пустой, он предмет простой, он никуда не денется…» Но под бодрым ритмом песенки плескалась глухая обида. Первая в жизни обида не на Сранского начальника, не на гололед и мокрый снег, а на единственное родное и бесконечно любимое существо, на бабушку. «Зачем она так со мной, — булькали горькие мысли. — Пусть бы лучше ничего не оставляла… Да и не надо мне ничего на пресловутую «память», я так каждый ее жест, каждое слово помню… Но при Марьяшке, при тетушке зачем?…» Нести все это в себе стало совсем невыносимо, и так стыдно, что уже взбираясь на платформу, Алина завопила в голос:
— И потому горшок пустой, и потому горшок пустой ГОРАЗДО ВЫШЕ ЦЕНИТСЯ!
— Ненормальная, — укоризненно прошептали ожидающие электричку дачники и суетливо, по-пингвиньи подтянули поближе к ногам сумки и корзинки.
«Ну и пусть! Ну и наплевать!» — после только что пережитого позора обвинения в сумасшествии Алину уже ничуть не трогали. Да и обидными уже не казались, слишком часто ее называли ненормальной. А если быть точнее, то всегда. В этом и крылись корни ее пожизненного одиночества: где бы она ни появлялась, будь то суетливая группа детского сада, неорганизованный школьный класс, безалаберный студенческий курс или новый трудовой коллектив — рано или поздно она всегда оказывалась изолированной: последней в строю, за отдельным обеденным столом, за отдельной партой, в отдельном закрытом глухой дверью кабинете. Словно упавшая в молоко капля растительного масла, желтое на белом.
Алина плюхнулась на пустую скамейку, прижала к животу «предмет пустой» и только тогда заметила, что помимо банки унаследовала и бабушкину белую кошку Пемоксоль. Точнее, Пемоксоль унаследовала Алину: сама увязалась следом, умудрилась не отстать по дороге, проскользнула в закрывающиеся двери электрички и, счастливо мурлыча, устроилась на скамейке рядом. И, свернувшись калачиком, проурчала все полтора часа, пока электричка, отдуваясь и напряженно стуча колесами, перла в сторону города измученную умственным напряжением Алину.