Я не находил себе места. А что, если заговор раскрылся? Мне очень хотелось заслужить похвалу Куницкого, и от одной мысли, что я могу не исполнить поручения, меня кидало в дрожь.
Поплавский вернулся через день. Он выглядел так, будто накурился опиумных папирос, которые мы приготовили Гельшеру. Поплавский лег на кровать лицом к стене и несколько часов молчал. Потом он рассказал мне все.
Шестого июня около десяти часов вечера Францишек Гельшер и Теофиль Блох отправились погулять в городской парк. Блох вел Гельшера к условленному месту, где за кустами ждал их Петрусиньский с револьвером. Блох с Гельшером уселись на лавку. Петрусиньский наблюдал за ними из-за кустов. Блох щелкнул портсигаром и дал Гельшеру огня. Тот затянулся. Через минуту у него закружилась голова, он откинулся на лавке… «Какие-то странные папиросы», — пробормотал он. «Пойду куплю других», — отвечал Блох и пошел в трактир. Петрусиньский осторожно снял с себя башмаки, чтобы не наделать лишнего шума, и так — с башмаками в одной руке и пистолетом в другой — стал подкрадываться к Гельшеру сзади. Когда он был на расстоянии двух шагов, Гельшер поднял голову и обернулся. Глаза его были затуманены опием. «Ян…» — сказал он с трудом. Петрусиньский поднял пистолет и выстрелил ему в висок. После этого бросился бежать. Скрывшись снова за кустами, он лихорадочно надел ботинки и выскочил на аллею, по которой уже бежали люди, привлеченные звуком выстрела. Смешавшись с ними, он добежал до лавки, где в той же позе, склонив голову набок, сидел Францишек Гельшер. Из головы лилась кровь. «Что случилось? Кто стрелял? Ловите убийцу!» — раздавались возгласы в толпе. Петрусиньский восклицал тоже. Послали за лекарем. Вскоре Гельшера перенесли домой, а Петрусиньский отправился в трактир, где ждал его Блох.
На следующий день оба были арестованы. Но улик никаких не имелось, исключая подозрения жены Гельшера, которой якобы за несколько дней до покушения муж рассказал о том, что его хотят убить, и назвал их фамилии. Блоха и Петрусиньского отпустили. Впрочем, об этом пан подполковник знает.
Антоний Поплавский рассказал мне это в Лодзи во время грозы, когда молнии вспыхивали в дыме фабричных труб и грязные потоки воды катились по булыжным мостовым. Мне было страшно.
Вы спросите меня: знали ли мы тогда, что убили невинного человека? И я отвечу: знали… О, мы старательно гнали от себя эту мысль, опровергали ее железной необходимостью для партии с честью выйти из создавшегося положения, но… мы знали, пан подполковник. Мы приносили жертву на алтарь возмездия, мы запугивали этим остальных. Мы, так сказать, убивали впрок, чтобы другим было неповадно. Не знаю, может быть, Петрусиньский, благодаря своей наивности, искренне верил в правоту этого дела. Но я уже тогда знал, что правоты нет. На чем же держалось мое участие? В чем черпал я силы, чтобы доиграть роль до конца?
В теории сильной партийной личности, я бы так сказал. Я сам это придумал, вы не найдете такой теории ни в одной нелегальной книжке. Я стал размышлять над нею в последний период деятельности «Пролетариата» во многом благодаря Куницкому.
Людвик Варыньский, насколько я его себе представляю, не был сильной партийной личностью в моем понимании этого слова. Он был хорош, вероятно, для своего времени, когда партия строилась на широких демократических началах. Мне рассказывали такой эпизод, пан подполковник. Варыньский любил приглашать молодых рабочих, новых членов организации, в ресторан Беджицкой, где обычно проходили собрания руководства партии. И там он настоятельно требовал, чтобы рабочие называли его на «ты», а также обращались на «ты» к другим членам ЦК — Дулембе, Дембскому, Ентыс. Это было нечто вроде шутливой игры, за нарушение требования полагался штраф в гривенник. Очень мило, не правда ли? Последствия этого демократизма партия испытала уже осенью прошлого года, когда рабочие кружки затрещали по швам, расшатываемые болтунами, предателями и провокаторами.
Я вступил в «Пролетариат» после ареста Варыньского. Я надеюсь, пан подполковник уже убедился в том, что я не похож на наивного мальчика, смущенного радикальными идеями. Да, я поэт, но я и мыслитель. Молодой товарищ Михалек, агент ЦК второй ступени, не был пассивным исполнителем чужой воли. Со стороны могло показаться, что мы все были разными. Я был более других обеспокоен мыслью о создании могущественной конспиративной партии. Я понимал, что в борьбе с вами, пан подполковник, наши шансы практически равны нулю, коль скоро мы пойдем стенка на стенку. Ваше преимущество не только в численности, но и в организованности, какой мы никогда не достигнем в условиях конспирации. Но в борьбе отдельных личностей или малых групп наши акции повышаются, ибо партия может располагать небольшим ядром, ничем не уступающим высшим чипам государства: министрам, генералам и даже, пшепрашам, начальнику отдельного корпуса жандармов. Я не настолько бестактен, чтобы напоминать пану подполковнику об Исполнительном комитете. Постепенно я пришел к мысли, что в партии необходима еще одна партия, малочисленная и почти никак с первой не связанная. Это руководящее ядро должен возглавлять своего рода диктатор — умный, волевой, внушающий страх человек… О, пан подполковник проницателен! Конечно, я сам мечтал об этой роли, но не сразу, клянусь честью, далеко не сразу. Пока же я работал на Куницкого, который по своему темпераменту более всего подходил на эту роль. В тот момент, о котором я рассказывал, вождю совершенно необходимо было удавшееся покушение. Два провала при попытке покарать Сиремского пошатнули его авторитет. И я уже не думал — виновен или не виновен Гельшер. Я знал, что выбор пал на него и он должен быть убит.