Выбрать главу

Я слышал на своем веку много умных или фантастических программ, но и те, и другие остались на бумаге. Тогда я впервые увидел человека, каждое слово которого означало дело. Этим и объяснялось сильное впечатление, которое он производил. Я с первого же момента готов был отдать себя в его распоряжение. К сожалению, тогда нам не пришлось поработать вместе, а через год, когда я приехал в Варшаву с намерением присоединиться к «Пролетариату», Варыньский уже был в тюрьме. Фактически мы имели возможность сблизиться лишь после процесса «двадцати девяти», когда в течение сорока дней ждали высочайшей конфирмации. И вот встреча здесь — на «песках», в арестантском халате с бубновым тузом на спине!

Не могу поверить, что его больше нет.

Главное, что его отличало от всех, кого я знал, — искренность. Обезоруживающая искренность и честность. Органически не мог врать или хитрить. Но он был не из тех, кто режет правду-матку в глаза. То есть правда была — и всегда в глаза, но он ее не «резал», а говорил мягко, ибо превыше всего ценил человеческое достоинство… В этом смысле Людвик был настоящим аристократом! Независимо друг от друга мы выбрали в Шлиссельбурге одну и ту же тактику обращения с жандармами. Я бы назвал ее тактикой полного отчуждения. Никаких просьб, никаких жалоб, никаких протестов, по возможности, никаких разговоров. Мы вели себя так, будто их нет, будто нас стерегут, конвоируют, обыскивают и приносят пищу не люди, а механизмы. Смешно протестовать против механизма, не правда ли? Среди наших товарищей были такие, кто отстаивал свои права криком, ругательствами, оскорблениями, но только не мы с Варыньским. Каждый выбирал поведение, соответствующее своему воспитанию и темпераменту. В обращении Людвика с жандармами я усматривал подлинную интеллигентность.

Лишь однажды он вскипел и позволил себе резкий выпад против Ирода. Это было в тот день, когда Людвик узнал о грубом обращении с заключенными в тюрьме женщинами — Верой Николаевной и Людмилой Александровной. Мы возвращались с «песков», когда нам встретился Ирод. «Врач просил назначить тебе дополнительное питание, — обратился он к Варыньскому. — Будешь получать двойную порцию каши». Обращаться на «ты» Ирода обязывала инструкция. Варыньский знал об этом и никогда не пытался выражать ненужный протест, просто не замечал этого; тем более, что Ирод, несмотря на заведомо невежливую форму обращения, старался смягчить ее интонацией, когда говорил с Варыньским. И не только Ирод! Унтеры тоже уважали и даже побаивались Варыньского. И это при полном его бесправии и почти полной бессловесности в общении с ними!

Но на этот раз, едва Ирод договорил, как Варыньский остановился и смерил его презрительным взглядом. Слова не передают испепеляющей силы этого взгляда! Казалось, он может им убить! К этому взгляду Людвик на сей раз прибавил полную холодного бешенства речь о том, что если администрация позволит себе грубо обращаться с заключенными в тюрьме женщинами, то он, Варыньский, примет специальные меры, чтобы не допустить впредь такого обращения. Со стороны могло показаться, что генерал распекает своего денщика за скверно надраенные сапоги. Варыньский был убедителен неотразимо. Не могло возникнуть и тени сомнения, что он способен привести свою угрозу в исполнение, хотя возможности протестовать у нас были две — голодовка и оскорбление действием того же Ирода, что автоматически вело за собою расстреляние и было тем шансом кончить счеты с жизнью, которым могли воспользоваться потерявшие надежду узники. Так расстреляли Минакова, а затем Мышкина, запустившего в Ирода медной тарелкой.

Но на этот раз Ирод, казалось, был смущен. Тихим голосом он обещал Варыньскому, что узнает обстоятельства грубого обращения с женщинами и что такого больше не повторится.

Благодаря особой впечатлительности Варыньского, на нем очень отражались жандармские фокусы, лишая его спокойствия, столь необходимого при его болезнях.

Когда мы впервые вновь увиделись с ним через девять месяцев после прибытия в Шлиссельбург, у него уже была цинга, опухли ноги и он с трудом ходил. А ведь ему тогда только что исполнилось тридцать лет! Воистину он истратил свое здоровье на борьбу за лучшее будущее; все лишения, которые он терпел в эмиграции, в Королевстве, находясь на нелегальном положении, в тюрьмах Варшавы и Кракова, разом сказались и превратили неукротимого борца в немощного старца. К желудочным болезням добавились невыносимые зубные боли. Врач Нарышкин рвал ему зубы, однажды сломал одни, оставив корень, который начал загнивать, отчего воспалилась челюсть. Рассказывая мне об этом на прогулке, Людвик просил не сообщать товарищам, поскольку Нарышкин, по его словам, был не виноват. При всей своей энергии и решительности Людвик был так деликатен, что диву даешься! Он опасался, что кто-нибудь из нас мог упрекнуть Нарышкина! Надо сказать, что врач — редкая скотина — никак не заслуживал такого отношения.