Но тайна не в этом, хотя факты удивительны.
Варыньский всегда действовал так, будто знал наперед — что случится; будто слышал некий зовущий его голос. Я неверующий и далек от мистики. Однако иногда я терялся. Я не мог определить его человеческого потенциала. Казалось, он только начинает, только расправляет плечи, играючи. Даже когда он уже был тяжко болен и наши прогулки вдвоем превращались скорее в посиделки «на песках»; даже когда передо мною был умирающий человек, я почти мистически верил, что стоит ему захотеть — и он выйдет отсюда, и начнет новое дело, и снова соберет вокруг себя товарищей.
Мне кажется, он знал, что не умрет. То есть, чувствовал свое историческое предначертание. Но откуда, позвольте? Я часто размышлял об этом после его смерти. Шлиссельбург располагает к размышлениям. Во время наших прогулок Варыньский рассказал мне всю свою жизнь. Ничего необычайного: обыкновенный сын обыкновенных родителей. Образование незаконченное, глубоких систематических знаний он так и не получил, хотя мыслил удивительно ясно и четко. Рядом с ним жили и действовали не менее эффектные фигуры — и старики, и молодежь. Достаточно вспомнить Лимановского, Мендельсона, Венцковского, даже Пухевича. Куницкий был более ярок. Рехневский превосходил Варыньского образованностью и организованностью. Но ни один из них не имел данного от рождения знания о себе. Тут не идеализм, тут непознанные пока явления психологии и социологии. В самом деле, что выделяет человека из ряда подобных? — Талант! Но как человек узнает о своем таланте? Это вопрос вопросов! Неталантливых людей, я думаю, нет. Или же так: талантов много. Но для того, чтобы узнать о своем таланте, нужен особый талант. Мне всегда хотелось заниматься статистикой, но и социальными идеями тоже. Так же и Дикштейну, с которым я познакомился в Женеве незадолго до его гибели, хотелось заниматься и зоологией, и научным коммунизмом. Но сколько занятий есть в мире, о которых мы даже во подозревали! Как знать, может быть, наши таланты лежали там?
Варыньский знал точно. Он изначально знал, что именно ему, никому другому, суждено исполнить то, что теперь им исполнено. Почему? Можно перечислять личные качества, случайные и закономерные обстоятельства, но главного нам все же не понять, оно витает где-то рядом, воплощенное все в тех же словах: «предначертание», «суждено»…
Нашей многострадальной родине также было суждено, чтобы пришел деятель такой, как Варыньский. Он начал движение на очень чистой ноте, без примеси национализма, потому имя его будет знаменем для одних и пугалом для других.
…Несмотря на крайнее истощение, Людвик перестукивался со мною до конца. Он не имел уже сил, чтобы передавать мне сообщения или рассказывать о себе, но просил меня «развлекать» его, как он выражался. И я часами, сидя у стены, вспоминал разные случаи из жизни, годы учебы в Москве, мою поездку в Европу, а потом последнюю встречу с родителями в их имении, когда я приезжал, чтобы уладить дела со своею долей отцовского наследства. Встреча была тяжелой. Нет, родителям моим не жаль было денег, но они не могли понять, зачем и куда я собираюсь их тратить. Вот если бы я обзаводился семьей!.. В этом месте моего рассказа я услышал короткий комментарий Людвика: «Мне это знакомо. Через это тоже нужно пройти, не ожесточившись сердцем. Когда-нибудь они поймут, быть может…»
Одиннадцатого февраля Людвик нашел в себе силы поздравить нашего товарища Буцинского с днем рождения, а на следующий день передал мне свою последнюю волю. Ком стоял в горле, когда я слушал тихие замирающие удары с той стороны стены, похожие на стук усталого сердца. Он просил меня, если мне удастся выйти на волю, передать его прощальный привет сыну Тадеушу, рассказать ему о последних минутах отца; он просил передать Янке, что по-прежнему любит ее; он просил прощенья у матери за то, что доставил ей столько горя…
Стук прервался. Я хотел ответить ему, что все понял и непременно исполню его просьбу, как вдруг оттуда, из-за стены, снова раздались редкие удары: «Конрад… Спой… мне… нашу мазурку…» Я прижался к стене всем телом, будто мог его согреть через камень, и, шепча губами строчки его «Кандальной мазурки», принялся стучать костяшками пальцев в крашеную холодную стену, за которой в темноте и одиночестве умирал друг.