Он вздохнул, поправил пенсне на шнурке, сделал несколько рассеянных движений… Ничего не поделаешь, надо печатать оттиски. Он сам взялся за это дело, понимая, что Варыньскому и Куницкому труднее справиться с такой работой. Первый — полный нелегал, а второй приехал в Варшаву навестить родителей из Петербурга, ему только гектографа не хватало!
Но печатать не хотелось. Не потому, что Пухевич был ленив — его трудолюбия и упорства хватило бы на целую нотариальную контору, в которой работал молодой кандидат прав. Дело было в содержании того документа, что должен был выйти из-под валика гектографа в количестве пятидесяти экземпляров и разойтись для обсуждения в рабочих кружках.
Пухевич не одобрял содержания документа, не одобрял даже его заглавия: «Воззвание Рабочего комитета социально-революционной партии «Пролетариат». Правда, это еще проект, но он сердцем чувствовал, что Варыньский добьется одобрения его рабочими и тогда проект станет воззванием — практически программой новой партии, создание которой Пухевич считал ошибкой.
Он оставил гектограф на столе, на цыпочках сходил в свою комнату за стопкой листков воззвания, переписанного для гектографа специальными анилиновыми чернилами. Переписывала сестра его ученика Тадеуша Ентыса — Александра, или Янечка. Очень миловидная и умная девица; Пухевич тайно симпатизировал ей, но на более серьезное чувство не решался. Да, он осторожен, но осторожность еще никому не вредила — ни в делах, ни в революции, ни в любви. Наоборот, поспешные действия могут все испортить… Он опять вспомнил Варыньского, досадливо поморщился.
Тем не менее покорно, точно приговоренный судом, Пухевич поплелся в комнату за чистой бумагой и валиком. Пачка была увесиста. Он распаковал ее и вынул белоснежную кипу.
Можно было начинать.
Пухевич двумя пальцами взялся за первую страницу воззвания и положил ее текстом вниз на поверхность желатиновой массы. Сверху придавил мраморной плиткой. Теперь следовало выждать пять минут.
Как он надеялся на приезд Варыньского — и вот что вышло!
Пухевич участвовал в движении еще три года назад, когда после первой волны арестов и отъезда вожаков — Варыньского и Узембло в Галицию — организацию пытались сохранить Дзянковский и Венцковский. Однако последовала вторая волна в октябре, а затем и третья — в апреле. Пухевич оказался в Десятом павильоне и вместе с товарищами по «делу 137-ми» был подвергнут административному наказанию. Его имя не значилось среди руководителей организации и наиболее активных членов, посему Казимеж получил лишь несколько месяцев тюрьмы, которые и отбыл в Новогеоргиевской крепости. Всполошенные родители не знали, что думать: их рассудительный, педантичный сын оказался в рядах революционеров! Они посчитали случайностью — с кем не бывает? Однако они плохо знали Казимежа. Усвоив какую-то научную теорию, он никогда более от нее не отказывался, а последовательно и без шума проводил в жизнь. Буквально через несколько дней после выхода из тюрьмы Пухевич был на Праге: искал знакомых рабочих из разгромленных кружков — и нашел сразу двух. Это были Ян Пашке и Ян Сливиньский. Пухевич привел их к себе, усадил и долго, обстоятельно объяснял — почему и как следует вести дальше работу по внедрению социализма в сознание рабочих масс.
Ему удалось их убедить, а может, вызвать робость своим ученым видом: тощий, сухой, с худым лицом аскета и колючими глазами, в которых сквозь стекла пенсне светился ровный огонь научной веры. Сама собою родилась и кличка — Профессор, под которой Пухевич стал известен в рабочей среде. Известность была сродни мифической: сам Казимеж среди рабочих не появлялся, опасаясь доносителей; его именем и идеями пользовались доверенные апостолы — Пашке, Сливиньский, а позднее — и Теодор Каленбрунн. Лишь они регулярно встречались с Профессором и знали его в лицо; те же, кто внимал им на фабриках, в трактирах и костелах, довольствовались ссылками на Профессора, который столь учен, что читает толстую немецкую книгу, где сказана вся правда о положении рабочих и угнетении их капиталистами.
Впрочем, несмотря на то, что Пухевич действительно читал «Капитал» в подлиннике, он не чувствовал себя пророком; почитание немецкой социалистической мысли согласовывалось с немецкой любовью к порядку и немецкой же привычкой к дисциплине. Пухевич знал, что пророков польского социализма сейчас нет в крае: кто пошел этапом в Сибирь, как Венцковский и Мондшайн, кто умер, как Гильдт и Дзянковский, который угас уже в Кавказском крае; кто находится в эмиграции, как Дикштейн, Мендельсон и Варыньский.