«Стыжусь, стыжусь своих мыслей и своего лица…»
Он предал его, убежав из Варшавы в апреле, шесть лет назад. Предал, что бы ни говорил Варыньский. Шимону было стыдно, ведь Людвик рассчитывал на его помощь. Людей не хватало, Филюня разрывалась на части, из Петербурга спешили на помощь эмиссары польских кружков. А он сел в поезд, прижимая к себе чемоданчик.
Проезжая над Вислой, он увидел стаю белых голубей, он как сейчас помнит. Они взлетели с какой-то крыши Старого Мяста и летели дружной стаей — турман впереди, остальные за ним. И вдруг один отвалился в сторону, снизил высоту и полетел вдоль берега, рассеянно хлопая крыльями — жалкий и никчемный… Стая даже не заметила этого и, сделав в апрельском небе упругий разворот, полетела дальше. А тот, одинокий, затерялся в купах дерев, сгинул… Шимон подумал тогда, что он — как тот голубь…
— Отщепенец. Ты знаешь это русское слово? — спросил вчера он Мендельсона.
Как одиноко в этой Швейцарии! Теперь у него не осталось никого. Людвик сидит в Цитадели и пойдет этапом в Сибирь, если, не дай бог… Нет, не надо думать об этом! Марыня… Вспомнит ли она о нем?
А руки уже выложили на стол стопку бланков отеля с фирменным клеймом, поставили чернильницу. Надо написать подробно, чтобы его верно поняли. Надо никого не обидеть. Нет-нет, Станислав, о тебе ни слова. Это низко — мстить товарищу в предсмертном письме… Вот он и назвал это слово. Смерть. Предсмертное письмо.
Что ж, Шимон, ты давно готовился, пора испытать себя.
Выхода нет другого. Ты знаешь.
Он опять вспомнил Варыньского, его улыбку. Людвик никогда бы так не сделал. Он никогда бы не признался в поражении, потому что у него не может быть поражений. Даже если его повесят, это станет победой! Он предназначен побеждать смерть даже гибелью своею, потому что после него останутся слава и дело. Тебе же, Шимон, нужно сдаться перед смертью.
Он высыпал на клочок бумажки содержимое первого пакетика, распечатал второй, третий. Горка мельчайших белых кристалликов росла. Он совершенно безобиден на взгляд, этот морфий. И это не больно, ты узнавал. Это напоминает сон. Ты даже в смерти боишься боли. Впрочем, это глупо: узнавал… Разве кто-нибудь вернулся с того света?
Он уже не нужен Марыне, не нужен «Пшедсвиту», не нужен «Пролетариату». Да и что «Пролетариат» без Людвика? Группа бланкистов? Он вспомнил заговорщицкий взгляд Куницкого, блеск его очков, холодные пальцы. Шимон отогнал это воспоминание, ибо пора было приступать к исполнению приговора над собой.
Он сел за стол. Слева стоял стакан с водою, рядом на бумажке — смертельная доза морфия. Шимон придвинул к себе бланк отеля «У лесника», начал писать.
«А. Мотивы.
Возможно ли, чтобы во мне не было ничего хорошего? Может быть, судьба заранее приговорила меня ко все большему и большему падению?.. «Переломи себя, забудь самодовольство, вырви из души себялюбие, забудь о себе, возьмись за дело!» — легко это говорить…
Но можно ли, имея слабую волю, переломить то, что в течение веков передавалось по наследству? Нет, невозможно, ибо фатум сильнее человека.
С 1878 года меня неустанно преследует мысль о самоубийстве. В 1879 году, в апреле, она вновь появилась, потом я ее долго не ощущал. В 1881 году, в августе, она заявляет о себе в полную силу — и приводит 14 августа к первой попытке, которая, к сожалению, не удалась. Всю зиму 1882 года — одна попытка за другой, правда, неудачные; к ним даже не приступал, но неустанно готовился — от хлороформа к петле, потом к морфию. В октябре 1882 года — новая попытка. В течение некоторого времени — летом 1883 года — затишье, и вот с конца 1883 года до сегодняшнего дня у меня бесконечное желание убить себя. По-видимому, это необходимость, которая пойдет на пользу как мне, так и делу…»
Шимон задумался. Не зачеркнуть ли последнюю фразу? Как может самоубийство пойти ему на пользу? Он покосился на морфий. Маленькая египетская пирамидка, а за нею — вечность. Он оставил фразу.
Далее он покончил с делами, написал о переводах, которые обещал Майеру. Внезапно его окатил страх, потом вдруг стало весело. Он приписал внизу по-немецки: «Я отравлен прусской кислотой». Подумал, перевел фразу на польский.
Теперь предстояло самое главное. Мотивы никого не интересуют. Он уходит, кому нужны его мотивы? Но каким он уходит? Шимон отбросил исписанные листы, они, колеблясь в воздухе, опустились на пол.
Он придвинул к себе чистый лист. Решительно написал:
«Б. Исповедь последней минуты.
Я самым гнуснейшим образом низок, вся моя жизнь в последнее время — это полоса обманов, лицемерия, фальши. Окруженный людьми, которые не питают ко мне ничего плохого, кроме теплых чувств, я плачу за них завистью, за доверие — изменой, предавая таким образом все человеческие чувства. Моя доброта и мнимая искренность были ширмой, ханжеской ширмой морального опустошения, в котором не было ничего, кроме обычнейших желаний и удовлетворения пошлых потребностей. Без желания работать, без хотя бы малого стремления, без самого небольшого идеала я жил со дня на день, обманывая всех и себя, уверенный в глубине души, что я низкая тварь. Не припомню почти ни одного поступка, который можно было счесть благородным… Я даже не искал забвения в страстях, поскольку их не имел. Без сил и малейших усилий я погружался в нравственную грязь, из которой даже рука друзей не сможет меня вытянуть. Я пал так низко, так низко, что не знаю — найдется ли подлость, на которую я не был бы способен, на которую меня было бы невозможно толкнуть, которой бы я собственноручно не совершил…»