Нужный путь для жидких ног,
чтобы, об пол шмякнув глухо,
в притемнённый уголок
уволочь орехом брюхо
и сквозь дрёму наблюдать,
шевеля во тьме усами,
как людей голодных рать
важно клацает зубами,
перекашивает рты,
раздувает дыней щёки —
очень жадны до еды
мы, которые двуноги.
Научи меня, аскет,
быть мудрей, чем время оно,
жить на паре крох котлет
или капельке бульона,
ибо пусто в кошельке
и кредит не обещают,
а стакан в моей руке
только зубы греет чаем.
Мы с тобой, считай, родня
при посредстве обезъяны.
Научи же, брат, меня
стать столовским тараканом!
1999-ый, "ЗАСТОЙ"
Ярославль, "перемычка", весна,
и полдома в кромешном запое —
"левой" водки хмельная волна
захлестнула народ Нефтестроя.
Похмеляются с дрожью с утра,
уж давно позабыв чувство меры,
44
урки, лохи, менты, доктора,
работяги и пенсионеры,
чтобы вечером снова пошёл
кавардак по гудящим квартирам...
Сон сивушный бредов и тяжёл,
но опять прерывается пиром:
с искривлённым засохнувшим ртом
кто-то всё же дойдёт до палатки...
Не забыть мне до смерти тот дом,
чёрный год, что собрал три девятки:
мучит граждан чеченский позор
и похмельный оскал президента;
крупный вор попадает в фавор,
остальные — часть эксперимента...
Сколько выпила Русь в этот год
"самопала" и собственной муки!
Друг-афганец кричал:"Пулемёт
дайте мне поскорее же в руки!".
Колобродила глухо страна,
зрея к бунту от язвы запоя...
Мы тогда осознали сполна,
что такое явленье "застоя".
* * *
Повторенье — мать мученья:
как мне ненавистен он —
в мгле ночного заточенья
часовой соседский звон!
Сон мой лёгок, словно пенка;
чуток слух в моих ушах.
Каждый час ломает стенку
Командора медный шаг.
45
Донжуан влюблённой жизни,
я пока что не дрожу,
но бессильным мягким слизнем
до утра лежу, лежу.
На рассвете засыпаю
и бесцветно снится мне:
яма узкая сырая,
жаба мерзкая на дне.
РАЗВЕДЧИК
— Я мальчишкой мечтал о славе
и о подвиге на виду,
а теперь вот на переправе
под бордюром лежу и жду.
Сыплют "духи" и сыплют наши
над рассветным мостом свинцом...
И лежу я с мечтой о каше
перед самым, может, концом.
Да, о пшёнке из русской печки,
в плошке вытомленной простой,
о распаренной той, о млечной,
с хрусткой корочкой золотой —
доставала её мамаша
из печи на исходе дня.
Как вкусна была эта каша!
И неведомо где Чечня...
Батальонные миномёты
хором гавкнули по мосту!
Не дойти мне до нашей роты,
закопавшейся в высоту.
46
"МЕЧЕННОМУ"
Ты, с дьявольской отметиной на лбу,
спустивший, словно свору псов, судьбу
на нас, всё жив, хотя погребены
миллионы, что тобой соблазнены,
поверившие в то, что ты изрёк,
затянутые в вольницы поток,
а глоток перегрызенных их хруст
по кладбищам летит, как смерча куст...
Юрист-юлист, политик, грязный в ложь,
на взяточные доллары цветёшь,
а, тех же степеней лауреат,
Иуда ждёт, когда сойдёшь ты в ад.
Напрасно ждёт, страшнее выбран суд
тебе, царя Руси сыгравший шут!
КАМОРКА
В трущобном доме на пригорке
среди глухого городка
он вырос в дедовой каморке,
хранящей запах чердака.
Кровать и шкаф, да неба крылья
в карнизом сплющенном окне —
вот всё, что знал из изобилья,
и был доволен тем вполне.
Он не пытался прятать душу
за стенки мёртвые вещей,
она рвалась в делах наружу
вулканной магмы горячей —
ведь будучи бесстыдно молод,
он верил, искренность храня:
47
не только этот дрёмный город,
но мир весь создан для меня.
На вечной стройке коммунизма
шагать средь первых обречён,
он был хозяин этой жизни
и подпирал судьбу плечом!..
Слиняла молодость, как кошка:
мещанство съело коммунизм;
и нынче, сидя у окошка,
не в небо он глядит, а в низ,
где по шоссейке возле леса
бегут, как в западном кино,
"фольцвагены" и "мерседесы",
"тойоты", "форды" и "рено".
Вокруг него всё та ж каморка,
всё те же стулья, шкаф, кровать —
ему хватает. Только горько
себя ничтожным сознавать!
* * *
Пережить бы эту зиму,
перейти бы этот снег,
не теряя глаз любимых,
не смыкая век навек.
Но от голода усталость,
тяжело идти по льду,
сил почти что не осталось:
дунет ветер — упаду.
Ты не дуй, морозный ветер,
не вали меня в сугроб:
48
слишком дорог, слишком светел
для меня хрустальный гроб.
Не скользи с-под ног, дорога:
слишком лёгок этот путь —
в ледяном дыханьи Бога
без страдания уснуть.
ГОЛОГРАММА ДУШИ
О цветной голограмме деши
размечтался голодный учёный,
и чтоб въяве могла она жить,
из-за ширмы телес извлечённа,
чтоб туристы за доллар могли
наблюдать, стоя справа и слева,
ярко-алые волны любви,
буро-чёрные полосы гнева,
страх, свивающий кольца ужом,
грусть с тоской, что, как локоны, свисли,
и сверкающих молний надлом
пробивающей сумрачность мысли...
А за окнами русский февраль
всё тянул паутину метели
и, как мухи, в жужжащую даль
беспокойные тучи летели,
и шагал комендантский наряд,
и шофёр налегал на баранку,
и не ведал никто, что хотят
души вывернуть им наизнанку...
А учёный уселся за стол
49
и, терзая компьютер упрямо,
за полночи решенье нашёл,
как построить души голограмму.
И по слухам, что были сиречь,
под финансы известного Штольца,
чтобы душу из тела извлечь,
набирает теперь добровольцев.
Ну а Штольц, проявляющий прыть,
как поведали длинные уши,
норовит в "Дойче банк" заложить
извлечённые русские души.
* * *
Парк в февральской метели туманен;
колет щёки сухая игла.
Божий промысел ясен и странен:
я люблю, ну а ты умерла.
На закраине парка осины
посинели инсультно до лба;
у сиреневой голой куртины
ставит ветер сугробов гроба.
Что найду я на месте сугробов,
прогоревших в апрельских ручьях,
здесь, где мы загадали до гроба
вместе новые вёсны встречать?
То ли клятвы истлевшей костяшки,
то ли мумию мёртвой любви?..
Но пока здесь играют в пятнашки
снеговые столбы и струи.
И в тулупах столетние сосны
поучают меня задарма:
50
"Никогда не загадывай вёсны
на земле, где полгода зима".
Только тошно мне жить без гаданий
над горбами судьбы и могил!
Божий промысел ясен и странен:
я умру, потому что любил.
ДЕТСКИЙ СМЕХ