Хозяйка семьи прежде работала в обкомах комсомола да партии, на должностях не самых высоких, но была в своих кругах человеком авторитетным.
Невеликого роста, пепельные густые, длинные волосы то распущены по плечам, то в косу заплетены и убраны короной, белое личико, серые глаза в лучистых ресницах, с выпуклым чистым лбом. Ручки маленькие, белые, но они могли быть и очень жесткими. За это ее начальство ценило, подчиненные побаивались, те и другие за глаза величали
Марьей. "Марье поручить, сделает… Попроси Марью, и все будет…
Гляди, Марья узнает…"
Когда в стране начались великие перемены, Марья ни головы, ни времени не теряла. Фамилия Хабаровых понемногу, но стала известной в городе не только заслугами главы семейства, но магазинами, хлебом.
Была у нее поддержка в Москве: старшая сестра Ангелина, жена чуть ли не министра, генерала. Одна лишь ее фамилия – подмога, особенно для провинции. Но главное, конечно, сама. Удивлялись муж и родные.
Спрашивали порой журналисты. Она всем отвечала примерно одинаково:
"Объяснять сложно, понять трудно и ни к чему: такое не повторится. А мемуары писать рано". Вот и весь сказ: одно слово – Марья. А теперь уже не кто-нибудь, а Хабарова – крупный предприниматель.
Поэтому и сидит здесь Илья, как жук в темной коробке. Он ведь сын
Хабаровой. Иначе зачем и кому он нужен: Илюшка да Люша – питерский студент, потом – аспирант, характера мягкого, милого. Профессия – историк. Никакого бизнеса. В родном городе лишь порой гостюет. Его тут никто и не знает. Не нужен никому.
Но – Хабаров… Сын Хабаровой. Вот и сиди, не трепыхайся.
Скоро ли, медленно тянулось время, Илья не знал. Оно было просто горьким и страшным. Тьма и тьма. И глухое безмолвие, когда собственный голос пугает.
Поплакать и стихнуть, задремав. Очнуться, бродить, уже привычно, во тьме. Ко времени или без него услышать, как упадет буханка хлеба и пластмассовая бутыль с водой. Вот и все.
Потом появился человек, тоже неожиданно, из тьмы. Что-то рухнуло, закряхтело и застонало, по звукам – живое.
Илья вначале испугался, смирил дыханье, но через время все же спросил шепотом:
– Человек?..
– Человек… – прохрипело в ответ. – Вода есть?
– Есть…
Взяв бутыль, Илья осторожно продвинулся к тому месту, где слышалось редкое и тяжкое сопенье. Наткнувшись, он не сразу, но передал бутыль и, отступив, слушал, как человек пьет жадно, со всхлипом, захлебом.
Напился и стих.
– Хлеб есть, – сказал Илья.
– Не надо. Все… – ответил из тьмы человек и смолк, тяжко дыша и порою постанывая и замирая.
Так было долго. Илья вернулся к своему ложу, тоже затих, а потом, вспомнив, сказал:
– Лежак есть, чтобы не на бетоне…
– Потом… – донесся короткий ответ.
Илья успел задремать ли, забыться не один раз и слышал все те же звуки: вздохи, порою кашель и хрип.
И лишь через долгое время новый узник спросил:
– Лежак есть?
– Да, да, – с готовностью отозвался Илья, – из досок.
Он отыскал лежак и притащил его волоком. Еще раз предложил:
– Хлеб есть.
– Не надо, отъелся, – тяжко вздохнул человек, копошась во тьме, устра иваясь, и потом, уже притихнув, спросил, определив по голосу:
– Молодой?
– Молодой…
– Чей же ты?
– Хабаров.
– Хабаров? Сын, что ли? Алексей?
– Нет. Я – младший сын.
Невидимый собеседник помолчал, а потом успокоил:
– Тогда не дрейфь. Мамка тебя вытянет.
Эти слова были таким облегчением для души, для сердца среди горечи, тьмы, так было хорошо, сладко это услышать и поверить словам, что
Илья не выдержал и заплакал слезами счастливыми. Желая отплатить добром, он спросил:
– А вы кто?
– Я уже никто. Меня уже нет и не будет. Некому меня выручать. – Он смолк. Но через время продолжил: – Мамка-то есть… – и заговорил ти ше, но быстро, горячечно: – Есть у меня мама. Слава богу, живая. Но она… Ты молодой, ты отсюда выйдешь и будешь жить. Прошу тебя, когда- нибудь съезди на хутор Скиты, это на Дону. Она живет хорошо, с дочерью. Но обо мне будет плакать. Ты съезди и скажи. Не говори про сегодняшнее. Просто скажи, что встречались, были вместе, просил передать только для нее, но чтобы молчала: уехал, мол, далеко, за границу, не могу подать вес ти до времени, до поры. Пусть думает, что живой. Она поверит. Хутор Ски ты, на Дону, тетя Фиса, знают ее… Так и скажи: уехал далеко, за границу. Весть не может подать.
Но живой!
Долгое время прошло – час ли, два. И вновь услышал Илья слова спокойные, тихие, обращенные вовсе не к нему:
– Возле воды… У воды надо жить… Просто жить… Все равно где…
В Антибе, в Коктебеле, на Скитах, в Коршевитом. Домик у воды и покой. Вот и все. Больше ничего не нужно. Ничего. Остальное все – глупости. А у тебя, парень, все хорошо кончится. Потерпи немного.
Тебя не тронут. У тебя не только мамка есть, но и Ангелина…
Откуда он знал про Ангелину, этот неведомый, невидимый во тьме человек?
Ангелина… Одно лишь имя – и уже приходит теплое забытье. Ангелина
– она словно старая сказка из дней далеких, детских. "Илюшеч-ка…"
– услышал он голос Ангелины ли, мамы Ани, как звал с малых лет.
Услышал – и сделалось вдруг светло и тепло, потому что опустилось рядом что-то большое, светлое, теплое.
Это была Ангелина, пышнотелая, в белом платье. А может быть, мама.
"Илюшечка…" И он утонул, как в детстве, забылся в теплых женских руках.
Но лишь на срок короткий. Ангелина ли, мама исчезла. И снова рядом горячечное бормотание:
– Все… Все… Ничего нет. К мадаме обращайтесь. Теперь мадама – хозяйка… Теперь я голый-босый. Все у вас и у мадамы… Все. Из дела вы шел. Мама, приеду я, потерпи. Подожди. Галя… Прости…
Говорю вам, все у мадамы… Все! Ничего нет! Не мучайте меня, убейте! – Слышно было, как человек вскочил, тут же рухнув, и смолк.
Илья побоялся встать, подойти. Человек вовсе стих, может быть, уснул, а может, и умер.
Но снова из тьмы раздался голос. Спокойный, ровный, словно баюкающий…
– Потерпи. Тебя выручат. Тебе жить и жить. Потерпи… – И тут же, словно обрыв в забытье, бормотание, всхлипы: – Домик у моря…
Малень кий. Вода… Небо… И больше ничего не надо. Отпустите, я все отдал. Не мучайте меня. Убейте лучше… – и захлебывался во плаче, стихал.
Черная могильная тьма и могильная тишь; чужая боль на грани жизни и смерти. Сжималось сердце от сокрушенья и страха. Вот так же и сам он скоро будет смерти просить. Единственное утешение – слезы, которые лились и лились, умиряя боль, а губы сами собой шептали и шептали:
"Мамочка, мама…"
И мама пришла.
Он очнулся от сна ли, забытья, а может, просто ему пригрезилось доброе: еще через смеженные веки, не зреньем, но плотью он понял, что лежит не на жестком ложе, а в мягкой, чистой и теплой постели; не тьма его окружает, а зеленые мягкие сумерки, и звучит негромкая музыка, вернее, не музыка, а живая жизнь, в которой ясно слышатся порывы ветра, чириканье воробьев и птичий же посвист, людской приглушенный говор и снова – шум деревьев под ветром. А совсем рядом, под боком, спокойное мурлыканье. Это домашний кот Степа, как всегда, угрелся и спит. Он стар и стар и потому спит и спит, даже гулять не любит. Большое теплое тело под боком, мерное, тихое, не мурлыканье, а рокотанье, как всегда, когда спит старый Степа. А самое главное – мама, вот она. Низкое кресло, столик. Мама такая красивая: волосы заплетены по-домашнему, толстой мягкой косою, белое лицо словно светит и белые ручки, добрые, мягкие.
Все это было так благостно и сладко для души: телесный покой, зеленый полумрак, звуки жизни, живое тепло домашнего кота Степана под боком. И мама… Он ясно понимал, что все это – лишь сон и шевельнись – все исчезнет. И снова придут черная тьма и страх.
Конечно, это был сон. И хотелось, чтобы он длился и длился. А спасенье одно: не спугнуть, не шевельнуться, даже дыхание затаить, чтобы не потревожить, не разрушить хрупкий покров забытья. Но так хотелось – пусть даже во сне! – маминого прикосновенья. И он не выдержал, тихо позвал: "Мама…" – и заплакал, глаза закрыв, потому что знал: даже шепот тотчас же оборвет это сказочное сновиденье. И снова он окажется в могильной тьме заточенья.