Татьяна раздраженно схлопнула обеими руками блестящую лакированными страницами, иллюстрированную ярко и грамотно, с благородным типографским золотом почти на каждой странице, книгу по истории Древнего мира, небрежно брошенную четырнадцатилетним Митькой прямо на ковер. Она упрямо, с переменным успехом, но все-таки приучала детей к «настоящим» книгам – таким, какие естественно, без рассуждения, принято было любить и считать друзьями и наставниками в семье ее собственных родителей… А еще – просто держать в руках, любоваться, нюхать, испытывать священный трепет… В конце первой декады века, когда она училась в «халявном» десятом классе, мама с папой в который раз оба одновременно потеряли дизайнерскую работу в небольшом издательстве, без следа сгинувшем, растворившемся, впитанном, как вода в губку, огромным полиграфическим концерном. Семья быстро проедала наперегонки с инфляцией последние скромные сбережения – и вдруг мама пришла домой сияющая, прижимая к груди бордовый фирменный пакет из любимого книжного на Тверской: «Смотри! – с восторгом кинулась она к мужу, на ходу доставая из хрустящего мешочка ненадолго спаянный полиэтиленовой упаковкой двухтомник. – Цветаева-младшая – новое издание! Без купюр! Последний был, я из-за него, можно сказать, совершила разбойничье нападение на какую-то тетку! Она его достала и положила на полку плашмя перед собой – явно решила брать, но отвлеклась, что-то еще начала смотреть… А я – хвать! И бегом к кассе! Она – за мной, и кричит: я это беру, я отложила! Как бы не так… Я успела первая добежать и пробила – девятьсот тридцать семь рублей! Правда, тысяча последняя была, так что есть нам теперь точно нечего – и даже обручальные кольца в ломбарде лежат…». «Да не помрем же! – с энтузиазмом освобождая двухтомник от прозрачной пленки, поддержал с улыбкой Танин папа. – Молодец: еда все равно в унитаз уйдет, а книги – детям и внукам останутся!».
И относительно дочери он оказался прав: она скорей отказала бы себе в пирожном (в черном хлебе – это уже вряд ли), если бы встал выбор между ним и желанной книгой. Бесконечно покупала их и детям, читала вслух каждому на ночь, неопределенно мечтая порой об уютных семейных вечерах чтения, что разноцветными лампадками мерцали в ее воспоминаниях о почти идиллически благополучном детстве… Вот и «Истории Древнего мира» она не раз читала подрастающим детям перед сном – и этот рассказ о чуме – тоже! Там, в Москве, в шестидесяти километрах отсюда, еще, кажется, весной – и голос ничуть не дрожал… Потому что это слово Татьяна с детства инстинктивно воспринимала мягким, добрым и безобидным: «Иди отсюда, чума такая!» – замахивался добряк-отец сложенной газетой на их голубую с хризолитовыми глазами длинноногую кошку, когда, грациозно стоя задними лапами на стуле, а передними – на накрытом столе, та с опасливой деликатностью тянула свою породистую клиновидную голову к куриной ножке на запретной тарелке… Чума мгновенно съеживалась, будто ее действительно хоть раз в жизни стукнули, и виновато исчезала под столом, текуче соскальзывая под скатерть. Ну, а если отвлечься от милой, двадцать один год прожившей кошки, то при слове «чума» вспоминались какие-то смутные гравюры все из того же детства: средневековые дамы с бритыми лбами и в высоких острых колпаках, кавалеры в цветных колготках и коротких кафтанчиках… Как теперь совместить все это с великолепной барыней-Москвой, незаметно прожившей почти треть двадцать первого века, неминуемо приближавшейся к своему уже нет-нет да мелькающему в обозримой перспективе девятисотлетию? Как она – большая, нарядная, зла не помнящая и слезам не верящая, почти отмытая от многовековой грязи, – вдруг оказалась точно так же беспомощна перед легендарной болезнью человечества, как и во времена своего основателя, все так же простирающего могучую длань над ее озабоченно снующими самоуверенными чадами?
Татьяна затянула тесемку еще одного собранного рюкзака, последнего из трех: два детских были собраны в первую очередь, свои скромные потребности она, как всегда оставила на обыкновенное «если успею». Впрочем, слова после «если» всегда варьировались: «если хватит денег», «если останется», «если будут силы»… И, как правило, денег не доставало, вкусняшки заканчивались, силы иссякали… Татьяна, ничуть не ропща, подводила привычную базу под свои никому не заметные, повседневные жертвы: «Сама виновата, не сэкономила»; «Муж нас содержит, все это его»; «Вечно я хлопочу попусту»… Она твердо знала, что всем, что имеет, обязана другим людям. Потому что – кто она? Замотанная домохозяйка (муж так решил, еще будучи женихом, – что в их семье все устроит так, как было у его родителей), у которой всего образования – бухгалтерские курсы, да и то работа не настоящая, а так, на дому, по ночам… Красоты никакой и вообще толстая, а все жрет и жрет – муж всегда ей это говорит, почти каждый день… И вкуса тоже нет – вдобавок к общей своей невидности, к сорока годам даже одеться прилично не научилась – но тут уж мама спасает, всегда сама выбирает ей одежду – сдержанных цветов, пастельных оттенков, изысканных фасонов. А Татьяна все равно косит глазом на ужасающую кофточку ярко-зеленого цвета, всю в алых пионах – и, с сожалением от нее отворачиваясь, мысленно дает себе по рукам и ругает последними словами: «Колхозница! Или нет – панельная девка! Знала бы мама!». И суетливо застегивает в примерочной жемчужно-серую шелковую блузку, заглядывая маме в глаза: «Правда, очень благородно, правда? Мне нравится, а тебе?» – она очень боится, что мама догадается о том, что именно ей в действительности нравится, – и ужаснется.