От этой мысли ей стало еще горше, и она заплакала навзрыд, уткнувшись в висевший на крючке фартук.
Сеня и не подумал утешать ее.
Боже, боже мой! Да что же за жизнь прожила ее мать, что смерть ее не будет оплакана больше ни одним человеком?!
Арсений демонстративно ушел в комнату.
А Настя плакала. Плакала одна.
Плакала – и вспоминала другой рассказ матери.
Страшный рассказ...
– Тебе, конечно, не очень-то жаль меня? – Ирина Егоровна проницательно посмотрела Насте в лицо.
Настя вздрогнула.
– Что ты, мама, – пробормотала она.
И опустила взгляд, встретив угольки маминых глаз.
Да, она права.
Ей жаль – но не мать, а просто женщину – в общем-то, молодую и красивую... Которая по злой прихоти – чьей? бога? дьявола? – должна умереть в самом расцвете сил...
Когда-то Настя плакала над этим стихотворением. Плакала оттого, что должны погибнуть какие-то совершенно неизвестные ей люди... И точно так же она сочувствовала бы сослуживице, подруге, соседке или героине газетной статьи... И матери она тоже сочувствует. Но той скорби, от которой сводит мозг и колет сердце, у нее все-таки нет.
Насте скорее было жаль себя. Девочку, которую мать родила от подонка. Девочку, все детство мучившуюся из-за того, что она всем мешает и никому не нужна.
Ирина Егоровна вздохнула, в глазах ее блеснули слезы. Она прошептала:
– Что ж... Я сама виновата.
– Ты не виновата ни в чем, – твердо сказала Настя. – Ты просто жила... Так, как считала нужным.
– Ладно, – отмахнулась мать. – Не утешай. Щадящего режима врачи мне не назначали.
Ее взгляд затвердел. Настю вдруг захлестнула волна жалости к ней – такой мужественной, сильной, умной.
«Я просто никогда не понимала ее. Просто не понимала – потому и не любила... А сейчас – уже слишком поздно что-то менять. Нужно просто дожить вместе с ней эти последние дни, недели – может быть, месяцы... Дожить – в согласии и любви. Пусть даже моя любовь будет не такой искренной, какой могла бы быть.
И Настя сказала:
– Что теперь говорить! Давай лучше еще чайку выпьем... мамочка.
Ласковое слово сорвалось с языка само собой. И Настя повторила, смакуя:
– Мамочка... мамуля.
– А ты знаешь, – задумчиво сказала Ирина Егоровна. – Я пытаюсь вот сейчас вспомнить... Твоя бабушка, Галина Борисовна... Я ведь тоже никогда не называла ее мамулей...
– Ну, бабушка такой строгой была, – попыталась пошутить Настя. – Мне вообще хотелось ее всю жизнь на «вы» называть.
– Не в этом дело, – не приняла ее шутки мама. – Рассказала бы я тебе... Ладно, потом... Ты правда чаю хочешь – или просто так сказала?
«Чего уж теперь из себя примерную дочку строить!» – подумала Настя. И спросила:
– А коньяк у тебя есть?
Мама усмехнулась:
– Врачи мне запретили... И пить, и курить. Решение, согласись, весьма своевременное. И принципиальное.
И достала из кухонного шкафчика бутылку «Наполеона» – почти пустую, на донышке с полстакана. Уверенным жестом разлила коньяк по стопкам.
«А раньше спиртное у нас в огромном количестве в баре стояло, – отметила Настя. – И никто его сроду не пил. Бедная мама!»
Появились на столе и сигареты – крепчайший «Кэмел» без фильтра. Пачка тоже была почти пустой – хотя раньше мать курила только в особых случаях. Красовалась при гостях с легкой коричневой сигареткой и, кажется, даже не затягивалась.
– Будешь? – Она протянула пачку Насте.
Сразу вспомнилось из детства: «Унюхаю, что от тебя табачищем несет, – из дома вышвырну. Поняла?!»
– Побалуюсь, – вздохнула Настя, вытягивая из пачки сигарету.
Они с Сеней уже месяца два не видели не то что «Кэмела» – даже болгарской «Стюардессы». Кашляли от невкусной и крепкой дукатовской «Явы».
– А я и так знаю, что ты куришь, – вдруг улыбнулась мать. – Тебя Николенька заложил.
– Николенька? – удивилась Настя. – Когда это он успел?
Ирина Егоровна прежде никогда не проявляла интереса к своему внуку.
После того как Настя переехала к Сене, Николенька видел Ирину Егоровну от силы пару раз. И Настю очень смешило, что мальчик называет бабушку на «вы».
– Я сегодня в садик к нему приходила, – мать с наслаждением затянулась. – Он сказал, что от меня пахнет «так же, как от мамы и папы». Эх вы, курильщики, – не удержалась она от упрека. – Мне-то уже все равно, а вы зачем себя травите?
Настя уже рот открыла – оправдываться, но мать ее остановила:
– Да ладно. Живите, как умеете... А знаешь, мы с Николенькой на «ты» перешли. И я обещала, что в зоопарк его свожу. И в цирк, на тигров. Ты ведь не против?
– Тебе, мамуль, просительный тон не идет, – усмехнулась Настя. – Веди его, конечно, куда хочешь. Только он тебя измучит – капризный стал...
– Ну, со мной, как ты помнишь, не покапризничаешь! – подмигнула ей Ирина Егоровна. И большим глотком допила свой коньяк.
«Я бы смогла ее полюбить! Смогла бы! – подумала Настя. – Только, наверно, уже не успею...»
И сказала, чуть не плача:
– Эх, мамочка... ну почему, почему ты раньше никогда так со мной не говорила?
– Дура я была, – припечатала Ирина Егоровна. – И педагог никчемный. Считала, что детей надо в строгости держать – чтоб они наших ошибок не повторяли.
– Но что же тогда получается? – воскликнула Настя. – Тебя же, ты говоришь, тоже в строгости держали. Ты бабушку и боялась, и слушалась... Совсем как я – тебя. Только все равно в восемнадцать лет...
– В подоле принесла, – спокойно закончила мать: договорила то, что не решилась произнести Настя.
– Да! В подоле! – Настя обрадовалась, что Ирина Егоровна докончила фразу, вертевшуюся у нее на языке. – Значит, должна быть какая-то другая педагогика! Зачем же нужно, чтобы ребенок боялся? Он родителей любить должен, а не бояться!
– Ну, Настя, повело тебя... – спокойно констатировала мать. – Не пей больше, раз не умеешь.