Выбрать главу

– Не в моем случае, – безапелляционно отрезала мать.

– Кто тебе сказал?

– Все. Сказали – все. Врачи в «Кремлевке». И в Онкоцентре. И сам академик Блохин.

Мать сидела напротив Насти за кухонным столом. Ее лицо, необычайно постаревшее, было как всегда спокойным.

Настя неотрывно смотрела на нее. Ирина Егоровна умела быть беспощадной. И к окружающим, и к самой себе. Она не признавала полутонов и всегда называла вещи своими именами. «Неудивительно, что именно матери врачи рассказали правду, – мелькнуло у Насти. – И о диагнозе, и о прогнозе. Рассказали – хотя никогда никому не рассказывают. И всех утешают... Но... Это же моя мать... Она заставит признаться кого угодно...»

Еще вчера Насте казалось, что она никогда в жизни больше не увидит мать. И даже нисколько не огорчится, когда вдруг узнает, что та – умерла. Слишком сильна была ее злость на мать. Злость и обида.

«Она искалечила мне всю жизнь», – считала Настя. И имела на то основания.

Но вот теперь, видя потерянное, опрокинутое лицо матери, она вдруг испытала к ней беспредельную жалость.

Или, может, причиной тому была знакомая с детства обстановка? Предметы, звуки и запахи? Отдаленный рокот редких машин, проезжавших по Бронной... Старая сахарница красного стекла с надписью «RIGA»... Запахи квартиры... Родной квартиры и кухни... И – матери...

– Давай-ка я налью тебе еще чаю, – с удивительной, несвойственной ей сердечностью проговорила мать. И добавила: – Мне надо тебе многое рассказать. Во многом признаться... Ешь конфетки. Вот «Мишки» – кажется, твои любимые?

За полгода до описываемых событий

Декабрь 1989 года. Чехословакия. Прага

За полгода до этого разговора между Настей и ее матерью, Эжен Сологуб, официальный супруг Насти Капитоновой, перешел Уездову улицу. По ней катились такие же, как в Москве, трамваи производства ЧССР – вот только улица была совсем другая: с чистой брусчатой мостовой и вымытыми витринами, за которыми были выставлены товары: и колбасы, и одежда... А встречные люди – куда красивей одеты, чем москвичи, и имели они совсем иное, несоветское, выражение лиц – европейское и куда более расслабленное.

«Они уходят от нас, – с горечью и оттенком злобы подумал Эжен. – Да они никогда и не были нашими. Мы их заставляли быть нашими... Загоняли в соцлагерь, а они только притворялись, делали вид, что они – с нами... Чужие они, эти чехи, чужие... Враги! Только и думали всю жизнь, как от нас улепетнуть. И вот сейчас, радостные и счастливые, – уходят...»

«Впрочем, от нас и собственная страна уходит... Предатели, предатели! – Уже с несдерживаемой злобой подумал он, теперь имея в виду Горбачева и его компашку, заварившую в стране такую кашу. Кашу, которую ни сам Горбачев, ни кто другой не умел расхлебать. – Сволочи! Наемники ЦРУ!... – Злоба вдруг захлестнула Эжена – с такой силой, что на секунду стало трудно дышать. – Разваливают Союз, разваливают соцлагерь!... Раздаривают западникам все, за что отцы и деды воевали, за что крови не жалели! За тридцать сребреников продаются янки!... За сладкие речи страну дарят, за комплименты и премии!...»

Сердце яростно забилось от ненависти, в глазах потемнело, и Эжену пришлось даже остановиться, несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы привести себя в норму. Нет, нет. Стоп. Сейчас не время для эмоций. Сейчас ему надо быть хладнокровным и ловким. И расчетливым. Слишком многое значит – и для него, и для всего их дела – предстоящая встреча. Слишком многое поставлено на карту.

Усилием воли Эжен успокоился, привел свои мысли в порядок. Приступ злобы отступил.

Он поднялся по ступенькам к фуникулеру, следующему на холм Петржин. По ходу проверился в витринах фуникулерной остановки. За ним никто не следил. Впрочем, его контрагент гарантировал, что никакой слежки не будет. Слишком высокое место занимал тот в чехословацкой партийной иерархии. Слишком многое зависело от этой встречи. Для него, чеха, прежде всего.

Впрочем... Впрочем, никогда ни в чем нельзя быть уверенным... В наше время – тем более... И место встречи вполне могут слушать... Слушать, и писать, и наблюдать... Наблюдать может кто угодно... И чехословацкая «беспека», и коллеги из КГБ или ГРУ, и «штази», и «цэрэушники»... Слишком важные дела предстоит сегодня Эжену обсудить с агентом.

Эжен помнил расписание фуникулеров. Он вошел в павильон остановки как раз в тот момент, когда вагончик стоял с приветливо распахнутыми дверями, готовый к отправлению.

Эжен вскочил в фуникулер. Через секунду двери закрылись и вагончик потащился наверх в гору.

В вагоне никого не было. Не сезон. Декабрь – совсем не время гулять в парке на холме Петржин. В другом, первом вагоне притулилась парочка. Они сидели, обнявшись, спиной к Эжену. Девушка доверчиво прильнула к плечу парня.

На секунду Эжена пронзила зависть к незнакомому чеху.

Настя никогда так ласково и безоглядно не припадала к его плечу.

Настя... Предательница, изменщица... Она никогда его не любила. И тщетной оказалась его попытка приручить ее. Приучить к себе.

Сколько волка нм корми – он все равно в лес смотрит. Вот и она, Настена, – сколько ни привозил он ей заграничных шмоток, ни дарил бриллиантов – при первой же возможности ушла на сторону.

Сделала ноги. Оставила его, Эжена, с рогами.

«Ну ничего, – подумалось ему. – Мы еще посчитаемся. Она у меня еще попляшет. И он, этот ее злосчастный любовник – Арсений, – тоже. Они оба будут молить меня о пощаде. На коленях молить о прощении».

Фуникулер медленно катил в гору. Справа от него тянулась Голодная стена. Стена, ведущая из ниоткуда в никуда. Стена, никого ни от чего не защищающая.

Карл Четвертый повелел ее строить, чтобы спасти своих соотечественников, этих несчастных «кнедликов», от голода. Нет чтобы просто раздать им хлеб – как это сделал бы нормальный русский монарх, вроде Алексея Михайловича. Так нет!... Карл заставлял народ возводить никому не нужную стену – а по вечерам наделял голодных строителей пайкой за проделанную работу.