В это же воскресенье мой отец и Гарри, с парой плюшек и минеральной водой, сидели в лагерной столовой в Авесте. Был тот редкий момент, когда впору ликовать, – в большом, как ангар, помещении они были одни, но отец пребывал в столь глубоком отчаянии, что даже не замечал этого.
– Я все испортил, – пробормотал он, глядя перед собой.
Гарри махнул рукой:
– Да брось ты! Подуется и забудет!
– Никогда. Я это чувствую.
– Тогда будешь переписываться с другой.
Мой отец недоуменно посмотрел на Гарри: да как он не может понять?!
– Другой не будет. Или она – или мне конец!
– Это все слова, – усмехнулся Гарри.
Отец, обмакнув палец в минералку, вывел на столе: ЛИЛИ. И немного спустя обреченно добавил:
– Так же все испарится.
Тут Гарри пришла в голову гениальная мысль:
– Пошли ей свои стихи!
– Поздно.
– Ох уж эта еврейская грусть! – вскочил Гарри. – Раздобуду чего-нибудь сладенького. Выпрошу или стащу ради друга. Да не кисни ты!
Гарри пересек унылое помещение и, толкнув распашные двери, проник на кухню. Но там не было ни души. Пошарив по шкафчикам, он нашел в глубине одного из них баночку меда. И в счастливом возбуждении вернулся к отцу.
– Ложки я не нашел. Можешь пальцем залезть.
Сам он именно так и сделал.
Мой отец сидел на скамье, уставившись в стол, на котором из четырех букв виднелась уже только половинка “Л”. Гарри облизывал указательный палец.
– Ну вот что. Есть у тебя бумага и карандаш? Доставай, а я буду диктовать.
Мой отец наконец поднял взгляд:
– Что ты будешь мне диктовать?
– Письмо. Ей. Ты готов?
Изумленный отец достал из кармана бумагу и карандаш.
Лицо Гарри светилось таким бесшабашным весельем, что в панцире отцова отчаяния образовалась трещина. Обмакнув палец в мед, Гарри лизнул его и принялся диктовать:
– Милая Лили! Я должен сказать тебе, что я презираю и поднимаю на смех глупых женщин, которые стесняются говорить о таких вещах.
Мой отец швырнул карандаш на стол:
– Что за бред! Да еще на “ты”?! И это я должен послать ей?!
– Вы уже месяц как переписываетесь. Пора перей-ти на “ты”. Я человек посторонний, поэтому мне виднее.
В следующее воскресенье, когда Свен Бьёркман уже прочел молитву перед едой, когда двое их малышей несколько поутихли, а фру Бьёркман с обычной своей аккуратностью разлила по тарелкам суп, владелец писчебумажного магазина, не глядя на Лили, спросил:
– Куда вы спрятали крестик, Лили?
Бьёркман, возможно, плохо владел немецким, а может, хотел в очередной раз проверить, как продвинулась Лили в изучении шведского. Поэтому, когда девушка, недоумевая, повернулась к нему, он повторил вопрос, и опять по-шведски. А чтобы помочь ей, показал на висевшее у него на груди распятие.
Лили покраснела, достала из кармана серебряный крестик и надела его на шею.
– Зачем же его снимать? – мягко посмотрел на девушку Бьёркман. – Мы подарили его тебе, чтобы ты носила. Постоянно.
По интонации Лили поняла, что это упрек. И больше за время обеда не прозвучало ни слова.
Независимо от последнего, очень странного по тону и смыслу письма, Вы очень хороший парень, поэтому я не оставлю без ответа и это Ваше письмо. Но я не уверена, что такая “типичная обывательница”, как я, может быть Вам хорошим другом.
Ну а переходить на “ты”, мне кажется, еще слишком рано.
В Авесте у моего отца был свой личный термометр. И каждый день на рассвете, просыпаясь, как по будильнику, в половине пятого, он нащупывал его в ящике прикроватной тумбочки и, не открывая глаз, засовывал в рот. Всякий раз он медленно и размеренно считал про себя до ста тридцати.
Ртутный столбик вот уже много месяцев доходил до одной и той же отметки. Отец на секунду приоткрывал глаза – пристально вглядываться в тонкие черточки на шкале особой необходимости не было. Он клал термометр на место и, повернувшись на другой бок, снова засыпал. Тридцать восемь и две, все время одно и то же, ни больше ни меньше. Лихорадка, словно бесшумный вор, появлялась, крала надежду и исчезала в рассветной дымке. А в восемь часов, когда мой отец вставал, температура снова была нормальной.
Дорогая Лили! Какой же я остолоп! Ну какое имеет к Вам отношение вся эта ерунда, которую я нагородил! Горячо жму Вам руку, Миклош.
Постскриптум: Даже не знаю, могу ли я это послать Вам?
Письмо обычно путешествовало в почтовых вагонах шведских железных дорог двое суток. Когда было получено это последнее, с объяснениями отца, Лили и Шара забрались с ногами в постель, и Лили прочитала его подруге.