Тут же из кабины выпрыгнули три пограничника и бросились к кустам, где залег нарушитель. Он даже не пытался бежать, не сопротивлялся. Покорно вышел из-за камней, поднял слегка дрожавшие руки.
Это был смуглый человек лет пятидесяти пяти, горбоносый, с массивным подбородком и большими, сильными руками. Старый туркменский халат скрывал его крепкое, жилистое тело, а сыромятные чарыки со светлыми домоткаными обмотками — тренированные икры. При обыске у него нашли несколько трубочек терьяка — опиума и пачки советских сторублевок.
После, в штабе отряда, на вопрос офицера, почему нарушитель даже не пытался бежать, тот ответил:
— А куда? Когда тропа оборвалась в пропасть, я подумал — изменила мне память, заблудился. Решил до рассвета обождать, оглядеться… Назад не уйдешь — позади обрыв. Вечером я туда сбросил все альпинистское снаряжение… Сбросил, чтобы назад не было больше пути.
Лазутчик сносно владел русским языком, но предпочитал говорить на туркменском, хотя отдельные слова подбирал с трудом, путая их с немецкими, английскими.
— Было время, — продолжал он, — тропу архаров я отыскивал, как родную юрту в своем ауле, с завязанными глазами… Тут маху дал… Что говорить, стар стал, а старость — что путы на ногах, не разбежишься, упадешь…
В тот же день с небольшого аэродрома в горах поднялся вертолет. На его борту — два чекиста в штатском и незадачливый нарушитель, изменившийся до неузнаваемости. Он был вял и апатичен, даже не прикоснулся к обеду, предложенному в погранотряде.
Чекисты догадывались, почему так сник пришелец. Его тревожило будущее и расплата за переход границы? Нет, его мозг сверлила лишь одна неотвязная мысль: что стоит чекистам дать ему с горошинку терьяка? Того самого, что отобрали у него при задержании. Он не сводил с чекистов слезящихся глаз, помутневших и тусклых, и что-то хныкал о своей загубленной молодости, о своих болезнях, о родных горах — давно покинутом им гнездовье отцов и дедов, о горькой доле самоизгнанника, забывающегося в опиуме. Лазутчик был наркоманом.
Близился вечер. Вдали показалась строгая лента канала, голубой разлив водохранилища, очерченного желтыми барханами. Внизу замелькали сигнальные огоньки ашхабадского аэродрома. Вертолет шел на посадку.
Приметное светлое здание на одной из оживленных магистралей туркменской столицы. По длинному и сумрачному коридору мимо бесконечных дверей шли двое. Впереди — старик в изодранном туркменском халате и чарыках. Следом за ним — сержант госбезопасности с пистолетом на поясе.
Ранее обритая голова конвоируемого вновь обросла. Человек этот был уже немолод, но, пожалуй, сейчас он изображал старца, смиренного и глубокого. Горбился, шаркал ногами, хотя от проникновенного взгляда не могло ускользнуть, что это еще крепкий, тренированный человек и не менее искусный притворец.
Около одной из дверей сержант скомандовал:
— Стой!
Открыл двери и старика пропустил вперед.
Войдя в кабинет, арестованный исподлобья быстрым взглядом охватил всю комнату: стол у окна, пустое кресло за ним и стул напротив. На столе ничего, кроме стопки чистых листов бумаги и авторучки.
Дойдя до середины кабинета, старик остановился, огляделся. Сержанта позади него уже не было. Некоторое время старик оставался в кабинете один. Незарешеченное окно с графином воды на подоконнике притягивало его. За окном было видно чистое небо и крыши домов с лесом телевизионных антенн. Тяжко вздохнув, старик отвернулся.
Он будто и не заметил, как в кабинете появился кто-то еще, арестованный успел его ощупать краешком острого взгляда. Высокий человек в светлом костюме вошел откуда-то из боковой двери и, чуть сутулясь, сел за стол, положил перед собой объемистую и изрядно уже потрепанную папку с бумагами.
— Садитесь, — пригласил он.
Старик съежился, словно напуганный неожиданным появлением другого, и тяжело опустился на стул. Человек за столом раскрыл папку и стал читать какой-то документ, словно забыв об арестованном.
В тишине неожиданно прозвучал глуховатый голос:
— Я стар, я болен… Я вернулся на землю своих отцов только умереть. Мне уже ничего не надо. Видит аллах, я говорю правду. Да, я верил Джунаид-хану и ушел с ним, но это ведь было так давно. Я был молод и глуп… Я ни о чем не жалею; что было, то было… Советская власть милосердна и справедлива. Она не станет жестоко наказывать старика за ошибки молодости и за маленькое нарушение границы… Да, я ушел на чужбину, и все эти долгие годы мне несладко жилось. Задумал вернуться — вернулся… Я сам сдался пограничникам, не сопротивлялся…
Человек за столом поднял голову.
— Неужели я так изменился, Каракурт?!
На какую-то долю секунды их взгляды встретились, но старик сейчас же отвел глаза.
— Ты меня не узнал? — продолжал высокий. — Сегодня один человек, фронтовик, узнал меня на улице, он где-то мельком видел меня. А ты, Нуры, сын Курре, забыл старых знакомых, своих земляков… Нехорошо!
Старик долго молчал, потом выпрямился на своем стуле и впервые прямо и внимательно взглянул в глаза сидевшему напротив. Да, суровая жизнь, сопряженная со смертельным риском, не пощадила и его: пропахала глубокие борозды морщин на лбу, но глаза остались прежними — строгими, ясными и молодыми.
— Я… узнал тебя, ты Ашир, сын Тагана. Сразу узнал, — сказал он отвердевшим голосом. — Я часто вспоминал о тебе и часто жалел, что не убил тебя. Много раз у меня была такая возможность.
— Честно говоря, я тоже не предполагал, что увижу тебя еще когда-нибудь живым… Когда-то я пощадил тебя, Нуры. Да, да… И долго раскаивался…
— Ну вот и поговорили, — вздохнул старик и опустил голову. Он сразу сник, и плечи его затряслись в беззвучном рыдании.
Таганов поднялся с места, налил в стакан воды из графина, подал старику. Тот сделал несколько судорожных глотков, вернул стакан. Успокоился.
После долгой паузы Таганов спросил:
— Кто послал тебя?
— Мадер.
— Подполковник Вилли Мадер?
— Ну нет, он теперь не подполковник, просто Вилли Мадер… Вы это знаете, конечно… его титул.
— Жив курилка. Еще один старый знакомый… Все не может угомониться…
Казалось, совсем недавно босоногими мальчишками они играли у одинокого карагача возле аула. По весне вместе с родителями уходили в кочевье, в пустыню, манящую миражами, чтобы между самозабвенными ребячьими играми и недетскими заботами о скоте отыскать съедобные коренья тюльпанов, дикого лука-косика, собрать душистую степную траву исманаку, извечную еду бедняков.
Мальчишки росли закадычными корешами, пока в их жизнь не вмешалась грубая рука злого взрослого человека. Были дружками до того самого часа, когда они, помимо своей воли, привели к карагачу своих псов на потеху нукерам — воинам Джунаид-хана.
Шел тревожный двадцатый год… Аширу и Нуры было не больше тринадцати-четырнадцати.
С возбужденными лицами стояли они впереди взрослых. А вокруг них толпилось много народа: конные нукеры в лохматых папахах, в красных туркменских и цветастых хивинских халатах, перетянутых пулеметными лентами и винтовками, кое-кто с деревянной кобурой маузера на боку, другие без оружия; пешие дайхане в латаных серых халатах-чекменях, чабаны с крючковатыми посохами.
Гомон, гвалт — все кричали, подтравливая собак, сцепившихся в центре круга.
— Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!
— Гап, гап!.. Вахей!..
Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.
Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров — глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.