— Значит, всеобщая любовь… — сказал Письмописцев и посмотрел в потолок.
Я ответил:
— Это было бы идеально.
— Значит, всеобщая любовь, и к врагам тоже…
— Я что-то не пойму, к чему вы клоните, Письмописцев, — сказал я на довольно сердитой ноте.
— Зато я отлично понимаю, к чему вы клоните!
— К чему же?
— К христианскому смирению и абстрактному гуманизму — вот к чему!
В эту минуту в коридоре зазвенел наш противный звонок, однако я позволил себе задержать класс, чтобы сказать:
— Поздно вы родились, Письмописцев. Лет так тридцать тому назад не было б вам цены.
Письмописцев недоумевающе на меня посмотрел, так как он, конечно, не сообразил, почему тридцать лет назад ему не было бы цены, а я жестом отпустил класс и отвернулся к окну. Я очень надеялся, что Наташа Карамзина все поняла и поэтому избавит меня от тягостных объяснений, но когда я услышал, что класс опустел, и обернулся, она сидела за партой, примыкающей к учительскому столу.
Вероятно, в этот момент у меня на лице возникло какое-то неприятное выражение, так как Наташа вдруг сделала испуганные глаза. Я взял себя в руки и начал расхаживать от окна до двери, придумывая, как начать.
— Видишь ли, Наташа, — наконец начал я, — то, что происходит между нами, до такой степени сложно, что в один присест мы с тобой ничего не решим. Для начала ты должна понять, что…
— Давайте ближе к делу, — перебила она. — Ведь все очень просто: я вас люблю и хочу знать, любите ли вы меня.
Такого оборота я, прямо скажем, не ожидал и с глупым видом стал рассматривать свои ногти.
— Я отлично понимаю, — сказала Наташа, — что в вашем положении трудно говорить правду. Хотите, я вам помогу? Ведь я же не слепая, я же все вижу.
— То есть как это?.. — сказал я, чего-то пугаясь.
— Я же вижу, что вы меня любите, — сказала Наташа, уткнувшись глазами в парту. — Любите, любите, любите! Вы же только что сказали, что вы меня любите; вы думаете, я ничего не поняла, — я все поняла!
Мы замолчали.
— Скажите, что это так, — несколько спустя потребовала Наташа.
Разумеется, сказать, что это не так, у меня не хватило сил, и я принужден был выдавить из себя ответ, за который я впоследствии поплатился.
— Конечно, Наташа, — ответил я, внутренне как-то изламываясь и корежась. — Конечно, я тебя люблю — тут ты права.
Мне вдруг сделалось так не по-хорошему томно и тяжело, точно мы уже лет пятьдесят разговаривали с Наташей, — тогда я встал и ушел, на чем свет стоит проклиная свое несчастное малодушие.
Впрочем, в моем положении было преждевременно убиваться, поскольку вынужденное признание еще ничего не значило — ну, люблю, и что из того? Ведь не жениться же нам, в самом-то деле! Кроме того, у меня оставалась в запасе намеренная пакость, и я был уверен, что в крайнем случае она-то уж наверняка отвадит от меня Наташу Карамзину.
Действительно, на первых порах мое «да», как мне показалось, успокоительно подействовало на Наташу, во всяком случае, она больше не подкидывала мне тетрадок, не поджидала возле учительской раздевалки и не требовала объяснений. Только как-то раз, во время большой перемены, мы случайно встретились на площадке перед актовым залом, и между нами произошел маленький разговор. Как только мы столкнулись лицом к лицу, Наташа взяла меня за рукав и сказала:
— Что-то вы мне не нравитесь в последнее время, бледный вы какой-то, задумчивый. Может быть, вы нездоровы?
Меня насторожило это Наташино замечание, так как из него следовало, что мои литературные страдания написаны на мне ядреными письменами.
— Да нет, Наташа, вроде бы все нормально, — сказал я и попытался ласковым движением высвободить рукав.
— А давайте поедем в субботу на Ленинские горы? — предложила Наташа. — Ведь весна на носу, а мы с вами еще ни разу не поцеловались.
— Гм!.. Ну что же… в принципе я не против…
— Да, нужно еще вам про Письмописцева рассказать, — начала Наташа, но тут я увидел поднимавшегося по лестнице Богомолова и, сославшись на какие-то срочные обстоятельства, скрылся в актовом зале, чтобы не дать ему повод для новых подлостей из сугубо гражданских соображений.