— Ну, Владимир Иванович, влипли мы с вами в историю, — сказал я, присаживаясь на накат. — Только тюрьмы нам с вами недоставало. А впрочем, теперь остается одна сума.
Владимир Иванович ничего не сказал. Наступило молчание, которое длилось настолько долго, что я со скуки начал прислушиваться к бреду спящего уголовника: он то звал какую-то Нину, то костил… судя по всему, приемщика стеклотары, а то со знанием дела рассуждал о напряженности перекрытий.
Взошла луна, и бледная полоса перерезала пространство камеры наискосок, от потолка к полу, осветив трупным светом прохоровские сапоги. В углу запищал сверчок.
— Ведь что обидно, — вдруг сказал Владимир Иванович. — Второй раз я отбываю заключение, и оба раза фактически ни за что.
— Позвольте! — в удивлении сказал я. — А первый раз вы когда сидели?
— Здравствуйте! — ехидно ответил Владимир Иванович. — А в концлагерях кто трубил два с половиной года?!
— Ах да, конечно… — проговорил я.
— Я понимаю, когда ты провинился — тогда тюрьма, это само собой, а так с каких шишей? Народ кругом безобразничает, а я за них отвечай?!
— Получилось все действительно очень глупо, — сказал я и содрогнулся от озноба; в камере сделалось что-то зябко.
Мы опять замолчали. Уголовник бредил, сверчок пищал, Владимир Иванович сопел носом, а я глядел на полоску лунного света и чувствовал, как во мне совершается что-то грозно-значительное и вместе с тем радостное, какой-то серьезный переворот.
— Владимир Иванович, вы о чем думаете? — поинтересовался я от избытка чувств.
— О чем я особенно могу думать? — сказал он в ответ. — Так, вспоминаю. Например, вспоминаю, как у немцев в плену сидел. В сорок третьем году я в Белоруссии сидел. Жили, представьте себе, в землянках.
— Вы об этом уже рассказывали.
— Да… Бывало, наломаешься на лесоповале, а вечером соберемся в своей норе и сидим. Скучно так, что выразить не могу! Ну, от скуки разные рассказы заводим, чтобы, значит, не так скучно, а то споем…
— А давайте сейчас споем? — предложил я и весело улыбнулся.
— Что же мы будем петь?
— Все равно. Начинайте.
Владимир Иванович помедлил и затем вполголоса затянул «Славное море, священный Байкал». Я стал подпевать. Когда мы дошли до «хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой», лязгнул засов и в ослепительном створе двери обозначился Никоненко.
— Вы что, ребята, с ума посходили? — наставительно сказал он. — Вы отдаете себе отчет, где вы находитесь?
— Послушайте, Никоненко, — взмолился я, — ну что за криминал, если люди капельку попоют? Ведь мы же не пьяные и поем потихоньку, никому не мешаем… Поймите, нужно людям попеть, душа просит!
— Интересно: а если у вас душа танцев запросит, то вы в камере танцевать будете? Ну, ненормальный народ! Десятый год я в органах и все изумляюсь: до чего же ненормальный у нас народ!
— Ну так мы допоем, Никоненко, а?
— Я вам допою! Чтобы сидели, как мыши. Все, учителя, — тихий час.
Никоненко притворил дверь, лязгнул засовом и тонко застучал удалявшимися подковками, а мы с Владимиром Ивановичем стали укладываться; Владимир Иванович захрапел почти сразу, я же долго ворочался: было зябко и неудобно. И вдруг я вспомнил, что так и не выяснил того, зачем сначала отправился в Барыковский переулок, а затем попал в Олину квартиру на юбилей. Хотя это было не совсем удобно, я растолкал Владимира Ивановича и спросил:
— Послушайте, Владимир Иванович, вы не припомните обстоятельств исчезновения из слесарной мастерской финских лекал?
— Каких еще лекал? — спросил Владимир Иванович, тараща на меня невидящие глаза.
— Финских.
— Сроду у нас не было никаких лекал; не то что финских, а просто-таки никаких.
И, повернувшись на другой бок, он почти немедленно захрапел.
3
Наутро — проснувшись, но еще не открыв глаза — я сразу припомнил, где я нахожусь и что произошло со мной накануне. Но, как ни странно, мне от этого не сделалось тяжело; напротив, я чувствовал, что мне по-своему хорошо, несмотря даже на то, что все тело противно ныло, точно меня побили. Я принялся размышлять, отчего бы это мне было так загадочно хорошо, и пришел к довольно неожиданному заключению: я вдруг припомнил, что дотошнейшим образом предсказал события 13 февраля вплоть до того, что мы с Владимиром Ивановичем окажемся в изоляторе: из этого следовало, что мне потому загадочно хорошо, что вообще любые, даже самые злосчастные происшествия, которые загодя предречены и, стало быть, осмыслены с точки зрения законов превращения настоящего в будущее, непременно дают какой-то успокоительный результат и, может быть, даже исключают горе как таковое.