Выбрать главу

«Ты, парень, рехнулся! Отсюда до Малаховки то же самое, что до площади Ногина».

Однако этот бесноватый тракторист стоит на своем…

— Нет, он, наверное, не потому заломил восемьсот рублей, что ему нужны были восемьсот рублей, — предположила Малолеткова, — а потому, что ему тоже ехать в Малаховку не хотелось.

— Ну, я не знаю, что он имел в виду, — продолжал Журавлев, — но факт тот, что он заломил восемьсот рублей. В общем, в конце концов я позвонил своему племяннику, у которого был «Москвич», и мы поехали в Малаховку своим ходом.

По приезде на дачу перекусили мы с племянником чем бог послал и стали решать, как старика везти. Самое реальное было положить его на заднее сиденье, но вы представляете, что было бы, если бы нас из-за какого-нибудь мелкого нарушения остановил какой-нибудь старшина?! Пришлось запихнуть старика в багажник. Завернули его в байковое одеяло, уложили и повезли.

Едем обратно и чувствуем себя как бандиты. И боязно, и как-то, понимаете ли, триумфально; одновременно хочется петь тюремные песни, отстреливаться, выражаться или бросить все и к чертовой матери убежать. Однако довезли старика нормально.

Подъехали к дому часов в восемь вечера, когда было еще светло, и стали ждать темноты, поскольку при свете дня, понятно, мертвеца из багажника не потащишь. Наконец стемнело. Я поднялся за раскладушкой, на которой мы прикинули занести старика в квартиру, потом открываем багажник и уже собираемся перекладывать деда на раскладушку, как вдруг кто-то за спиной у нас говорит:

— Ну и чего вы там, ребята, наворовали?

У меня, естественно, сердце в пятки, даже дыхание прервалось. Но оборачиваюсь, гляжу — обыкновенный паренек лет тридцати пяти, с ящиком из картона. Я ему отвечаю на всякий случай:

— Нежинских огурцов.

— А я, — говорит, — десять бутылок тормозной жидкости.

С этими словами он продемонстрировал нам свой ящик, по-товарищески подмигнул и пошел дальше своей дорогой.

В общем, деда мы так или иначе похоронили, и это доказывает, что на самом деле в жизни ничего невозможного нет. Похоронили по православной методе, на третий день.

— Какие вы, Александр Иванович, тяжелые истории рассказываете, — с некоторой даже обидой проговорила Зинаида Косых. — Такие истории нужно полным женщинам перед обедом рассказывать, чтобы отбивало всяческий аппетит.

— Кстати об обеде, — подхватил Лыков. — Не варятся макароны, хоть ты что! При таком исходном продукте я качество гарантировать не могу. Я только за калории отвечаю.

— Ничего, срубаем, — откликнулся Клюшкин. — Все-таки не дворяне.

— Я что-то, товарищи, не пойму, — сказал Сидоров, снова берясь за свои бумаги. — А чего мы, собственно, не работаем? Прохлаждаемся-то мы чего?!

— Ну, ты даешь, Студент! — возмутился Зюзин. — Спрашивается: какая тут, к черту, может быть работа, когда сектор стоит на пороге смерти?!

— Да, но ведь зарплата идет! И потом еще неизвестно, когда мы потонем, может, через неделю…

— Золотые слова, — согласился Страхов и сказал Журавлеву, изобразив на лице озабоченное выражение: — Александр Иванович, а какие у нас там расценки на резку «косынок»?

— Четыре копейки сотня.

— А-атлична! — воскликнул Лыков. — Лет за пятнадцать как раз заработаешь на шнурки. Интересно: какой дурак эти расценки изобретает?

— Барсуков его фамилие, — сказал Журавлев. — Главный нормировщик нашего главка — Иван Иванович Барсуков.

— Я отлично себе представляю, как он расценки изобретает, — вступила Малолеткова, предварительно натянув на колени юбку. — Наверное, говорит своей секретарше: «Как ты думаешь, Клава, сколько положить за резку «косынок»?» Та: «Сто рублей штука». — «Гм! — говорит Барсуков. — Нет, пусть лучше будет четыре копейки сотня, это, по-моему, гармоничнее и как-то мобилизует».

— Да какая разница, во что Барсуков оценит резку «косынок», — сказал с брезгливым выражением Журавлев. — Все равно газорезчик сколько надо, столько и получает.

— Нет, четыре копейки сотня — это все же немного обидно, — заметила Зинаида Косых. — Я бы при таких условиях на работу, конечно, ходила, но только чтобы попеть.

— Тебе бы все петь, — проворчал в ее адрес Клюшкин. — Небось дома посуда не мыта, белье не стирано, кот голодный — а у тебя одно пение на уме.

— И посуда блестит, и белье на балконе сушится, и кот накормлен, поэтому и пою. Вот сейчас принципиально, назло спою!

И она действительно затянула одну из тех общерусских песен, простодушных и заунывных, что певали поколения наших женщин, у которых и посуда блестит, и белье сушится, и кот накормлен, а мужик — стервец; Зинаида, правда, повела эту песню с тем неприятно-волевым выражением на лице, с каким у нас что-либо делается или что-либо говорится в пику, наперекор. К песне было пристроилась Малолеткова, но она не смогла попасть в тон и вскоре отстала, осекшись в конце куплета.