Пока я вырывался из слабеющих рук своих стражей, бочонок наклонился, и я смог разглядеть внутри железный балласт — то, что именуется drados; и тогда понял я, что буду брошен в воду не так, как Иона, а в бочонке, и тело мое не поплывет, подобно телам многих Ион, «в кильватере», как говорят моряки, чтобы отвратить катастрофу от корабля. Нет, погребение в бочке с балластом более соответствовало нравам испанцев.
Когда я подошел к орудийной башне, тот, кого я считал капитаном, положил руку мне на плечо и произнес какие-то слова, заглушенные ветром; впрочем, я понимал, что он приказывает мне сесть в бочонок. И я, нимало не медля, влез туда и втиснулся внутрь. Сопротивление казалось мне затруднительным — я мог рассчитывать разве на то, что свалюсь за борт, прихватив с собой одного из испанцев; вдобавок, не было у меня сил сопротивляться, и возможно, я почти тотчас лишился чувств, ибо я ничего не помню, кроме того, что бочонок закрыли крышкой, оставив поначалу лишь малое отверстие сверху; и тогда иезуит, поддерживаемый двумя членами команды, прочел какую-то молитву или напутствие. В следующее мгновение я уже лежал во тьме, задыхаясь, и слушал стук молотка.
Во сне или наяву — но мнится мне, что я помню тот миг, когда бочонок рухнул в воду; я услышал, как перекатывается балласт и куски железа врезаются в мое тело.
Вряд ли причиной этих ударов стало буйство морской стихии; ибо в последний раз, когда я посмотрел на воду, стоя уже в бочке, состояние моря существенно переменилось — мы вошли в полосу сравнительно спокойной воды; образовалось нечто вроде бухты в полмили шириной, окруженной бушующим океаном. И почудилось мне, что вода медленно кружится; я невольно подмечал в те минуты самые разные вещи — зловоние, исходящее от бочонка, шапка иезуита, сползающая ему на нос и многое, многое иное…
Я мчался вниз, все глубже в бездну, к исходной точке, где скрывались подножия океанских гор и холмов. Я вскорости перестал чувствовать движение. И все-таки я дивился, с какой скоростью погружался в бездну, миля за милей, все глубже и глубже, дальше от обиталища жизни, надежды, света и времени. Я стоял на железном балласте, как на земле, ибо drados удерживали бочонок в ровном положении, крышка находилась где-то в дюйме от моей головы; мои пальцы то и дело ощупывали ее — словно я был щенком, брошенным в воду. Я не задыхался, ибо бочонок оказался просторным и поместительным, и сделанным на славу; хотя по прошествии непродолжительного времени послышался слабый треск, свидетельствовавший, что море давит многотонным своим весом на каждую щепку моего утлого суденышка. Вдобавок, ощупывая руками стенки бочонка, я наткнулся на острие гвоздя, который вдавило внутрь напором воды. И почти тотчас же капля воды упала мне на лоб, и за ней последовали все новые и новые; и я понял, что море пробило трещину в крышке бочонка.
Не было ни потрясения, ни удивления; ибо в глубине души я осознавал, что навеки расстался с миром. Я понимал — уверен в этом — что перенесся в иное существование, где нет ни цветов, ни форм, ни размеров, ни времен, в самый темный угол творения, где не светит свет и не прорастает надежда. И в голове моей проносились странные мысли о грядущей судьбе, о нисхождении от бездн к абсолютному несуществованию, от одной тьмы к другой, еще непрогляднее…
Я не мог стенать, не мог молиться, не мог взывать к своему Богу, я лишь замирал, потрясенный невероятием своей погибели, ибо чувствовал я себя взятым из Его рук, лишенным Его сострадания; и с каждым мгновением я уносился все дальше от мира, где Он вершит свой суд.
И все же, хотя в бесконечном кружении я приближался к смерти, некие слова проникали в мое сознание — слова, которые, кажется, много месяцев не тревожили мой ум. Ибо теперь слышал я хор, как будто певший в немыслимой дали, в небе небес. И вопль десяти тысяч голосов, десять тысяч раз повторявших эти слова, достигал моего слуха. И таков был этот глас, таково было это страстное песнопение: «Если я взойду на Небеса — Он там; если я обрету место в Аду — Он там; если я воспарю на крыльях утра и сокроюсь в дальних глубинах морей — даже там Его рука отыщет меня, и Его верная рука поддержит меня».
Но в тот миг недостаток воздуха стал для меня самым серьезным испытанием — казалось, что не осталось от меня ничего, кроме черепа и глотки, заполненной кровью; я был скован и не мог вырваться… Но даже в этой агонии я думал о смерти и ее природе; любопытство сие немало напоминало шутовские выкрутасы, но оно позволяло отсрочить конечную погибель — да, мне хотелось увидеть собственную смерть.
Капли падали мне на лоб все реже и реже, но я, погруженный в свои страдания, не замечал этого.