Допекла меня другая запись: "Приходила кикимора и принесла какой-то жалкий альбомчик для открыток и набор красок. Рубля на три все вместе. Недаром мама говорит, что старые девы отличаются подозрительностью и жадностью..." Это было сказано о моей сестре и его тетке Наташе. Если 6 Наташка прочла -- брр! Я содрогнулся. Мне захотелось вырвать страницу, чтоб этого страшного никогда не случилось. Но остановился: страница могла понадобиться. В бедной Наташкиной памяти остались наши дни рождения, когда альбом для открыток и краски считались ценностью. Нет, возмутило не то, не торгашеская -- в рублях -оценка, а хладнокровное лицемерие. Ведь он, подлец, тетку благодарил, даже чмокнул в щеку, улыбался приветливо и задавал, как нежный племянник, вопросы: "А что у тебя на работе? А когда ты будешь отдыхать?" И в тот же вечер: кикимора...
Я тупо рассматривал книжечку, кожаный переплет, запорчик, ключик (не Наташка ли подарила год назад?) и размышлял: говорить подлецу или промолчать? Решил -- молчать. Иметь в виду на крайний случай. Но предчувствовал, что не сдержусь. И верно, в тот же день вечером он канючил билеты на американский джаз. Приставал сначала к матери, потом ко мне. Рита сказала, что она против категорически: во-первых, на другой день была какая-то ответственная контрольная, во-вторых, дорого, два билета по пять рублей, он собирался идти со своей девочкой, и, в-третьих, Рите не нравилась девочка. По мнению Риты, она плохо воспитана и, когда приходит к нам в дом, ведет себя недостаточно скромно. Ну, бог с ней, я этого не замечал и возражал по другим причинам. Тот продолжал ныть со своим обычным упорством. "Па-а..." -- нудил он плачущим голосом, как обиженный маленький мальчик. "Билетов нет и достать их невозможно. Все! Конец! -сказал я.-- Иди в свою комнату и занимайся".-- "А попросить тетю Наташу?" Я поглядел на него с большим интересом. Голубые глаза смотрели ясно и преданно. Наташа работает в министерстве, иногда достает дефицитные билеты. "Тетю Наташу?" -- "Ну да, помнишь, она доставала на Дина Рида?" -- "А тебе не будет ли неприятно,-- сказал я, чеканя каждое слово,-- получать билеты из рук кикиморы?"
Он уставился на меня обалдело. "Какой кикиморы?" -- "Но ты ведь называешь тетю Наташу кикиморой?" И тут я увидел, как лицо моего сына мгновенно и на глазах -- как светочувствительная бумага -- покрывается темной краской, начиная с ушей. "Ты читал дневник? -- вскрикнул он.-- Как же ты мог..." Его лицо исказилось, глаза сузились, я увидел бешеное презрение, и это был его истинный взгляд. Разумеется, я объяснил ему, что не "как же я мог", а "как же он мог" -- писать так гнусно о своей тетке, родном человеке, который его искренне любит. Я говорил очень взволнованно. Рита пришла из своей комнаты и стояла молча. Хотя отношения у нас были натянутые, она не пыталась взять сторону сына, который не слушал меня и только повторял, качая головой: "Эх, ты... Эх, ты..." Наверное, ей было неприятно. Но тот не понимал ничего. По-видимому, был сражен тем, что я мог прочесть его глупости по поводу А. и О. Наконец Рита раскрыла рот и произнесла укоризненно: "Кирка, действительно, как ты мог написать такую вещь?"
Я сказал: "А ты не удивляйся. Он написал то, что ты говоришь вслух". Конечно, был возглас протеста, оскорбленное лицо и мудрый, педагогический вывод: "Кирилла я не оправдываю, но тон твоего разговора меня возмущает!" После этого она ушла. А Кириллу только того и нужно. Он сказал, что я всех оскорбляю, и его и мать, что у меня самого нет совести, если я читаю дневники. Но я закричал, что у меня есть право отца. Что пока ему нет восемнадцати, сопляку, я обязан знать, чем он живет, его личную жизнь, всю его подноготную, потому что несу ответственность за него, а после восемнадцати -- может катиться на все четыре стороны, пожалуйста, не возражаю. "Я тоже не возражаю",-- пробурчал этот наглец. "Но сейчас, когда я вижу подлость,-- гремел я,-- я не намерен давать тебе потачку!" -"Я тоже, если увижу подлость..." Вот так мы пререкались скандально, базарно -- с каждой минутой я все более ощущал свое бессилие,-- и потом он сказал фразу "производишь муру", после чего я его ударил, ладонью по губам, и он убежал. Сначала в свою комнату, потом -- из дому.
Он исчез на сутки. Это были, наверное, самые кошмарные сутки в моей жизни. Потому что я казнил себя и терзался. И Рита, конечно, не умолкала, но ее беснования меня не трогали. Я просто отупел от ужаса, от того, что я себе представлял и в чем видел виновником себя, одного себя, несчастного идиота, неврастеника,-- подумаешь, распустил руки, назвали сестру кикиморой! Ну и что? Устраивать из-за этого допрос, мордобитие, так унижать и оскорблять парня? В третьем часу ночи дежурный по городу сообщил нам, что в Коптеве найден труп юноши лет семнадцати, зарезан ножом. Не было ли на нашем мальчике меховой шапки и кожаной безрукавной кацавейки на меху? Меховая шапка была! Была! Но кожаной безрукавной кацавейки не было. Он мог взять кацавейку у товарища. Мог зачем-то поехать в Коптево. Вызвали такси, помчались в Коптево, на другой конец города. В машине Рите сделалось плохо, остановились, я массировал ей сердце, шофер побежал за лекарством -- в медпункт Белорусского вокзала. В морг Коптевской больницы я пошел один, Рита осталась в машине. Хотя я был совершенно уверен в том, что наш мальчик не мог очутиться здесь, ноги мои подгибались, когда я спускался по лестнице в узком каменном коридоре. Юноша был черноволос, один глаз открыт, другой заляпан черной кровяной коркой. Мы приехали домой в пятом часу.
В семь он позвонил и сказал, чтоб мы не волновались, что он у девочки на даче, здесь нет телефона, поэтому он не сообщил вовремя, виноват, excuse me. А сейчас звонит со станции. "Ты не пойдешь на контрольную?" -- с внезапной и, как обычно, изумившей меня трезвостью спросила Рита. "Нет, пока!" Это "пока" было сказано залихватски, этакое веселенькое, забубенное -- однова живем! -- затем щелк, трубка повешена. Рита тихонько плакала, а я сидел в кресле, закрыв глаза, и видел рассветную тьму на станции, будку автомата, промерзшую, как погреб, запах гари и низкую, над лесом, луну. Двое бегут на лыжах: сначала по лыжне вдоль путей, потом сворачивают в лес. За калиткой их встречает собака, на даче тепло, в печке горят березовые дрова -- впрочем, это из моей юности, на даче у "девочки", наверное, батареи водяного отопления, топят углем или газом. Все было когда-то и у меня. Какие там контрольные! Он про отца-то, раскровенившего губу, и думать забыл...
Моя необходимость отпала. Это было ясно. Ну -- деньги, кормежка, билеты на джаз, полезные знакомства, это само собой. Некоторое волнение, когда мне бывает плохо. "Папа, тебе дать что-нибудь? Нет?.. Ну, я побежал! У меня деловая свиданка. Ты лежи, не вставай". А что еще нужно? Один приятель, папаша моего возраста, сказал: "Скажи спасибо, что он тебе не ответил крюком слева в печень. Мой однажды меня нокаутировал". Наверное, все нормально, но я просто не знаю этого: когда я был в возрасте Кирилла, у меня не было ни матери, ни отца. Мать подолгу болела, месяцами в санаториях, отец погиб в тридцать девятом на Карельском перешейке, он был военный инженер. Воспитывала, тянула изо всех сил старшая сестра, Наташка. Из-за меня, может быть, и осталась "кикиморой". Откуда мне знать, нужен ли парню отец, когда у парня рост метр восемьдесят, канадская стрижка, бас, когда он может три часа танцевать без устали, прочитать за день целиком английский детективный роман и подойти на улице к любой девушке и взять у нее телефон?