Пустое серое небо и пустые поля; в мире не осталось людей – только сын, его мальчик, его гордость, его надежда, плод самой чистой на свете любви. Лицо Луара в обрамлении просторного серого капюшона – и проступившее сквозь него другое лицо, в таком же капюшоне, другое лицо, и небо! – ТО ЖЕ САМОЕ ЛИЦО! Усталый добродушный взгляд, узкие губы, серо-голубые, как у самого Эгерта, глаза…
Двадцать лет назад он убил этого человека. Он всадил ему в грудь не кинжал, как потом утверждала молва. Нет, он проткнул Фагирру острыми рукоятями железных клещей – клещей палача…
Лошадь зашаталась. Эгерт сполз с седла, лег на землю, уронив лицо в ледяную лужу. Дождь плясал на его спине.
…Клещи палача. Тория в камере пыток. Шрамы… не сошли до сих пор, об этом знает лишь Эгерт – да пара поверенных горничных. Он убил того человека – и свято верил, что вместе с ним загнал в могилу все самое страшное, что было в их с Торией жизни…
И ведь он видел раньше. Видел – и не желал понимать, откуда те приступы глухого беспокойства, которые он давил под пятой своего безусловного заслуженного счастья…
Почти двадцать лет. День в день. Девятнадцать с лишним лет…
Окровавленные рукояти торчали из спины. Агония… На другой день преступление ордена Лаш раскрылось, горожане начали самосуд… А Фагирру, он слышал, так и закопали – с клещами палача…
Закопали. Его закопали – а он дотянулся из могилы. Он отомстил так, как мстят лишь изощренные палачи – он…
Перед глазами Солля переступали грязные копыта измученной лошади. Эгерт закрыл глаза – и зря, потому что веселое лицо Луара в обрамлении капюшона было уже тут. Только из глаз сына смотрел Фагирра: «Так-то, Эгерт. Я знал, что рано или поздно захочешь оказаться там, где сейчас я. Тебе следовало дать себя убить, Солль. Тебе не стоило противиться неизбежному и бороться за жизнь женщины, которая уже тогда – уже тогда! – несла в себе мое семя. Вот тебе подарочек из могилы – сынишка, которого ты любил, как плод… самой чистой на свете любви, хе-хе. Я предупреждал тебя, Солль – лучше быть моим другом, нежели врагом… А теперь поздно. Плачь, Солль… Плачь…» Он плакал.
Глава вторая
…Человек был стар, но дом казался старше.
Дом стоял на пригорке, одинокий, но не заброшенный; много лет его порога не переступал ни хозяин, ни слуга, и окрестные жители опасались заросшей тропинки, подползавшей под тяжелую входную дверь. Дом был одинок – но ни одна пылинка не смела касаться рассохшихся половиц, широкой столешницы обеденного стола или клавиш открытого клавесина; с темных портретов презрительно смотрели друг на друга чопорные, холодные лица.
На круглом столике стоял подсвечник без свечей; провалившись с ногами в глубокое кресло, перед столиком сидел старый человек. Он был даже более одинок, нежели это мог представить себе древний спесивый дом.
На круглой столешнице, испещренной полустершимися символами, лежал золотой предмет на длинной цепочке – медальон, тонкая пластинка с фигурной прорезью.
На краю золотой пластинки бурым пятном жила ржавчина.
Старый человек молчал.
Дом не смел нарушать его раздумий. Дом хотел покориться ему и служить верно и предано.
Человек не желал, чтобы ему служили.
Перед ним на столе лежала ржавая золотая пластинка.
Опять.
…Горничная Далла казалась растерянной и огорченной: да, господин Солль дома… Он вернулся вчера вечером… Нет, он не выходил из спальни. Он не позавтракал, госпожа… А… хорошо ли прошел… праздник?
Тория молча кивнула. Эгерт дома, значит, все можно поправить. Эгерт не разбился, упав с лошади, не стал жертвой ночных бродяг и не потерял рассудок, как подумалось ей в одну из черных минут ожидания. Эгерт дома, и сейчас она увидит его.
Сонная и хмурая Алана поднялась в детскую вслед за нянькой. Луар стоял у двери, смотрел в пол и пытался оторвать пуговицу от собственной кожаной перчатки.
– Не хмурься, Денек, – она даже улыбнулась, столь велико было ее облегчение. – Нечего топтаться, у тебя есть время привести себя в порядок, прежде чем… прежде чем отец позовет тебя.
Голос ее звучал уверенно и ровно. На Луара ее слова всегда оказывали магнетическое действие – даже сейчас он чуть расслабился, приподнял уголки губ и бросил наконец терзать перчатку:
– Да…
Тория проводила его глазами. Ей самой пришлось сделать над собой усилие, чтобы не броситься к Эгерту тотчас же; мужу не следует видеть отпечатка, оставленного двумя бессонными ночами, горем и страхом – а главное, той маской спокойствия и уверенности, которую Тория удерживала на лице уже вторые сутки.
Она умылась и переоделась; любое привычное, самое мелкое действие казалось ей то мучительным, а то исполненным чрезмерной важности. Не отдавая себе отчета, она всячески оттягивала встречу с мужем – но каждая минута промедления стоила ей нового седого волоска.
Несколько раз ей казалось, что Эгерт неслышно открыл дверь и стоит теперь на пороге; некоторое время она делала вид, что не видит его, потом резко оборачивалась – но дверь была закрыта, и тяжелые портьеры над ней не качались. Солль не мог не знать, что жена и дети вернулись; Тория выдумывала и не могла представить себе причину, по которой Эгерт ни словом, ни звуком не отреагировал на их приезд. Дом молчал, не то в страхе, не то в трауре; даже кухарка, казалось, боялась лишний раз громыхнуть посудой.
Может быть, измученный ночной скачкой, Эгерт заснул? Тории не хотелось бы его будить – она просто посидела бы рядом, лишний раз убедилась бы, что небо еще не свалилось на землю, что Солль никуда не исчез – вот он, живой, а значит, все можно поправить…
Она постояла перед зеркалом, глядя в свои ясные, спокойные – а на самом деле отчаянные и больные глаза. Вспомнила зимний день, снег на могиле Первого Прорицателя, свою холодную руку в руке Эгерта-юноши… Вспомнила горячую душную ночь с тлеющим камином, потом первую улыбку Луара, потом почему-то широкую лужу на лесной дороге – в ней Алана утопила пряжку от башмака. Лужа казалась сине-зеленой от неба и стеблей, по поверхности ее плавал, уцепившись за веточку, неудачливый паук…
Тория подняла подбородок, выпрямилась, повела плечами – и отправилась в комнату мужа.
Она постучала тихо, чтобы не разбудить Эгерта, если он спит. Но он не спал; после долгой паузы из-за дверей донеслось его приглушенное «да».
Тория толкнула дверь и вошла.
Эгерт не обернулся ей навстречу. Он стоял возле низкого трехлапого столика, на котором беспорядочной грудой валялись книги, обрывки бумаг, пояс с кошельком, кинжальные ножны, носовые платки, шпага, перчатки, бронзовая статуэтка, письменный прибор, обломок шпоры, скомканная рубашка – обычные предметы пополам со странными, все это Тория успела рассмотреть машинально, мимоходом, в тщетных поисках Эгертовых глаз.
Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию – но узнав, следовало обернуться.
Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжелые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило черное осознание катастрофы.
Тогда она набрала в грудь воздуха. Все равно, что сказать – лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстраненного человека снова вселится душа Эгерта Солля…
Тория молчала. Молчание жило во всем доме – густое и вязкое, как смола.
Солль шевельнулся. Напряженные плечи опустились еще ниже; медленно, через силу, он повернулся – не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.
Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.
Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги:
– Ты…
Голос был хриплый и чужой. Обращенный мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подергивалась щека.