Но такие вещи не говорят. Если обратиться к Массо, то он сразу же превратился бы в Макиавелли, а Жан – последний из тех, с кем можно вести исповедальные разговоры или ждать от него внезапного признания. К тому же сейчас он на меня сердит. Он приехал сюда один и вот уже четыре дня как мечтает оказаться со мной наедине. Эти четыре дня я в его воображении не переставала становиться всё более прекрасной, таинственной и соблазнительной. Все эти четверо суток кряду им владел один-единственный образ: Рене Нере в чёрном декольтированном платье, со свежем румянцем на щеках и возбуждённо блестящими глазами… И вот он приезжает в Женеву и находит там тридцатишестилетнюю женщину в дорожном костюме, одну из тех, про которых говорят: «Право, ей никогда не дашь её возраста», никогда не забывая при этом назвать предполагаемый год её рождения.
Его светло-серые глаза пристально разглядывают меня, буквально раздевают, словно пытаются обнаружить мою исчезнувшую неотразимость. Даже любовь не пробудила бы в этих глазах пламени великодушия, всегда светившегося во взгляде Макса, для которого я была наиболее желанной с растрёпанной головой после наших любовных утех, со стёршейся пудрой, с блестящим носом, со следами страстных поцелуев на щеках…
Жан встретил нас с обаятельной, но искренней улыбкой человека, стремящегося одновременно понравиться и испросить прощения, улыбкой, которую он, очевидно, приготовил специально для нашей встречи, и обрушил на нас поток весёлых слов и всяческих разъяснений: Майя, мол, отправилась в Париж, а он сам решил махнуть в Лозанну и купить там яхту. «Глядите, вот фотография, шикарный парусничек, не правда ли?» Я не нашла ничего лучшего, чем неуклюже спросить:
– Значит, вы не поссорились с Майей?
– Поссорились? Да что вы! Я бы себе этого не простил… Поссориться с Майей?.. Бедная малышка, ей просто надоело пытаться по дорогам, и её потянуло в Париж, на свой насест…
Всё это было сказано этаким обаятельным, хоть и несколько нагловатым, говорком, с чуть ли не отцовской заботой о Майе, словно она была выздоравливающей после тяжёлой болезни. Он старался упоминать её имя чуть ли не в каждой фразе, будто показывая мне её, явно подразумевав при этом: «Майя здесь, с нами, мы не одни, да и что скрывать? Так давайте вести себя раскованно, нас ведь не в чем упрекнуть…
А главное, главное, ничего не бойтесь и не отступайте…»
Его аффективная горячность быстро иссякает. Сейчас главное – это меня успокоить. Внимание ко мне не уменьшается, но по мере того как идёт время, оно приобретает всё более недопустимо серьёзный характер – такой, какой я не должна была бы допустить…
Я сопротивляюсь как могу. Мой взгляд ищет и находит в этом красивом мужском лице всё, к чему можно было бы придраться: слишком широкие скулы, вдобавок чересчур высоко расположенные, плоская, какая-то бычья переносица, а надо лбом, видимо чтобы его увеличить, на границе с густой чёрной шевелюрой, – еле видная синева подбритой полоски… По всему остальному мой взгляд старается скользнуть не задерживаясь, особенно на полных губах, утончающихся к углам рта, и глазах, более блестящих, чем мои, потому что более влажных. Из-за ушей, маленьких, круглой формы, и укороченных, словно бы подпиленных, передних зубов я ставлю диагноз: «деградация», но при этом завидую бледным тонким ноздрям этого «деградирующего типа», без красноты у щёк и чёрных точек, плавно, красивой линией переходящих в плоскость носа.
У него – я преувеличиваю, но не ошибаюсь, – у него, когда он молчит, вполне благородный облик, но улыбка, а особенно болтовня делают его банальным, и мне очень хочется, чтобы его лицо искажалось гримасой злого веселья, чтобы он хохотал, запрокидывая голову, чему выучиваются некоторые мужчины в обществе женщин лёгкого поведения.
…Резким движением он громко защёлкивает свой портсигар, словно желая положить конец нашим критическим осмотрам друг друга, Я встаю. Жан тоже встаёт: моё движение пробудило в нём задремавший было инстинкт охотника, преследующего выслеженную дичь.
– Вы куда?
– Как куда?.. Домой.
– Это куда же – домой?
– Сперва в Женеву, потом в Париж.
– Неплохая идея… Но, может быть, мы прежде совершим небольшую прогулку на автомобиле?
– Спасибо, но дорога вдоль озера очень скучная.
– Тогда покатаемся на паруснике?
– На каком? На том, что вы собираетесь купить?
– Нет, на какой-нибудь местной калоше, какие они изображают на открытках. Вон они на причале стоят.
Я колеблюсь, но всё же в конце концов принимаю предложение, и не потому, что мне так уж захотелось прокатиться на лодке. С момента моего приезда в Уши меня мучило ощущение моего промаха, нелепого недоразумения, связанного с ложным отъездом, и день был испорчен. Это ощущение ещё можно было рассеять, если, к примеру, я стала бы очень торопиться, но не представляю себе, как это сделать. Не знаю я также, зачем сюда приехала, хотя прекрасно отдаю себе отчёт в том, что в нашем поединке мне так и не удалось взять верх над ним и что, может быть, достаточно было бы буквально одного какого-то мига, сказанного слова или короткого отдыха на недвижимой воде, чтобы я уехала отсюда успокоенной.
Мы удаляемся от берега, но парус наш ещё бессильно полощется на ветру, не надуваясь и не наклоняя мачту… Массо остался на причале, он хотел было, подобно сильфу, одним прыжком очутиться в лодке, но загремел в воду, и с него текло, как с мокрого зонтика, однако он не уходил, а непререкаемо выкрикивал корсарские команды:
– Поднять паруса на гитовы! Травить концы! Загрузить корму! Равняйсь на правый борт! Отдать якорь! Тянуть шкот!
Мы даже не смеёмся, а наш матрос, никогда не нюхавший солёной воды, вместе с помогающим ему босым мальчишкой, выруливает на середину озера и с бесстрастной вежливостью поглядывает на нашего безумца, привыкший, как и всякий добропорядочный швейцарец, к дурацким выходкам приезжих господ.
– Массо простынет, – замечаю я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– О, пустяки, – рассеянно отвечает Жан с холодной вежливостью, словно в ответ на моё извинение после того, как я наступила ему на ногу.
– Как – пустяки? Этот человек всё же не ваша собственность.
– Именно поэтому. Будь он моей собственностью, я бы не допустил, чтоб он схватил насморк.
– Приятная вы личность, ничего не скажешь!
– Достаточно приятная, чтобы отдать своё пальто женщине, которая явно мёрзнет. Накиньте его на себя, на вас больно смотреть.
Это правда, я и сама почувствовала, что побледнела от холода: ветер разбудил нашу лодку, которая подчинилась ему, звонко щёлкнув разом выгнувшимся парусом и, весело заскрипев досками борта, внезапно наклонилась.
Продрогнув, я зябко кутаюсь в плащ Жана, который немного пахнет резиной, а ещё табаком и духами, но не теми, что у Майи.
– Надеюсь, вы не страдаете «озёрной» болезнью? Я смеюсь, уткнувшись подбородком в поднятый воротник, колючий, как соломенный коврик у входной двери:
– Нет, нет! Только я мало спала, и с самого утра не было ни минуты покоя…
– Бедняжка…
Он ничего не добавляет, он никогда не находит слов, чтобы посочувствовать. Помню, как он ухаживал за заболевшей Майей: лицо его при этом выражало возмущение, и он вымещал свой гнев, яростно взбивая подушки и расплёскивая подаваемый отвар целебных трав. Я никогда не вспоминала эту сцену и полагала, что я её напрочь забыла. Но стоило Жану произнести «бедняжка», как она вспыхнула в памяти во всех подробностях.