– Ну раз так, то я пошла спать. Массо, позаботьтесь о том, чтобы мне дали комнату, уж эту малость вы должны для меня сделать!
Он тут же исчезает, и я спохватываюсь, увы, слишком поздно, что говорю с ним не как с любезным другом, а как со слугой.
– Мне надо было бы пойти самой…
– Не угрызайтесь, – говорит Жан. – Это его забавляет.
На веранде погасили половину лампочек, это был недвусмысленный сигнал, приглашающий нас в холл – бывший крытый внутренний дворик старинного замка, где папоротники и плющи цепляются за неровности бутового камня. На фоне этих массивных стен английская мебель кажется чересчур хрупкой.
Я небрежно опираюсь рукой о маленький столик, Жан присаживается на ручку кресла. Собственно говоря, нам здесь больше нечего делать и надо бы немедленно уходить отсюда. Но я словно не замечаю, что здесь холодно и пустынно, что скупое освещение словно осуждает нас за нежелание угомониться, однако не трогаюсь с места, и Жан тоже. По нашим лицам нельзя понять, что нами обоими сейчас необоримо владеет одно и то же чувство: бесконечный день, такой для меня изнурительный, испорченный недомолвками, общими местами, пустой, унизительный для меня, потому что это я сюда приехала, проделала немалый путь, чтобы встретиться с мужчиной, – этот день непременно должен чем-то закончиться, словом или жестом, которые завершили бы его, зачеркнули. Я дошла уже до того, что готова ограничиться самой малостью. Мне даже было бы достаточно фальшивой исповеди, а может быть, и какого-нибудь простенького рассказика, суть которого сводится на нет фразами типа «Не знаю, думаете ли вы, как я…», «Я всегда был таким» или «Мне не надо долго на вас смотреть, чтобы понять…»
Однако ничего не происходит – нет ни слов, ни жестов. Ничего, кроме нервных зевков или идиотских соображений по поводу английской мебели.
Мне стыдно за этого господина, присевшего в позе амазонки на ручку кресла и качающего ногой, поглядывая на лаковый ботинок и шелковистую сетку носка.
Мне стыдно за себя, что я жду и предчувствую приближение той отвратительной минуты, когда откровенное ожидание обретает значение бессловесного приглашения, почти провокации. Я ненавижу себя, ненавижу Жана, но упрямо не двигаюсь с места, смеюсь, слышу фразы, которые произношу. Я по очереди гляжу то на Жана, не меняющего позы, то на дверь, в пролёте которой должен появиться Массо, то на стенные часы – ещё пять минут, и я уйду, ладно, пусть ещё пять, но это уж правда последние…
– Я по себе это знаю: муж в своё время купил нам голландскую мебель. У меня первой – как, впрочем, потом у многих – в Париже дом был обставлен голландской мебелью… но как она быстро надоедает, эта мебель, лишённая стиля!..
– Что до меня, то когда я буду, как говорится, «вить гнездо», то всякие фантазии допущу только в курительной комнате или там в ванной…
– Можно и на кухне…
– На кухне ещё куда ни шло…
Он встал – я это скорее почувствовала, чем увидела, потому что в это время перелистывала журнал. Он стоит за моим стулом, и я спиной ощущаю это.
– Кухня может быть очаровательной. Но её всегда будет портить присутствие кухарки…
У него были руки в карманах, я слышу, как он их вынимает.
– А я вот помню. Жан, как во время путешествия по Англии я была восхищена тем, как прелестно были одеты служанки в совсем простом загородном доме: платья из синего льняного полотна у тех, кто работал на кухне, и розовое…
Вдруг Жан крепко стиснул мои локти, так, что мой затылок сразу понял, чего от него хотят, и подался вперёд – движение, которое можно принять за попытку к бегству но вместе с тем таким образом обнаруживается место для поцелуя… Это был хороший поцелуй, в меру горячий, но не слишком пьянящий, долгий и спокойный, которым успеваешь насытиться – после первой дрожи, пробирающей тебя аж до самых рёбер, от него разливается по телу какая-то оглушающая гипнотическая благодать… Хороший несуетливый поцелуй, с нежностью данный и с нежностью полученный, и наши тела, находящиеся по отношению друг к другу в стойком равновесии, не дрогнули и не покачнулись. Я стояла с закрытыми глазами и, сомкнув губы, не позволила вырваться непроизвольному вздоху от наступившей разрядки: «О. как мне хорошо!..»
– …и розовое полотно для горничных в комнатах.
– Прелестно, – отвечает голос Жана, звучащий лишь чуть-чуть глуше, чем прежде, словно у него во рту тающий леденец.
– А вот и наш Массо собственной персоной. Ну что, Массо, как с комнатой?
Массо потирает руки и пытливо заглядывает нам в глаза, словно надеясь увидеть в них нечто необычайное… Но тщетно. Мы оба очень спокойны, такие, как и прежде, разве что с моего лица исчезло злое выражение. Жан потягивается, но этот жест можно объяснить желанием спать.
Видно, и меня клонит ко сну, раз мне так не терпится пожелать моим спутникам спокойной ночи, я делаю это с отсутствующим видом, протягивая им вялую руку…
Самой лезть волку в пасть – так, по-моему, называется то, что я проделала. Что ж, раз уж я туда влезла, то там и останусь. Будь что будет. Я себя там неплохо чувствую, и я так спокойна, будто уже съедена. Жан?.. Жан в своём номере, этажом ниже, а может быть, гуляет вдоль озера, поскольку дождь прекратился. Он делает то, что хочет. Мне кажется, что нынешнем вечером я думаю о нём меньше, чем думала утром или в предшествующие дни.
Вконец измученная, я только что со вздохом заперла дверь своей комнаты, в которой удивительно много окон, потому что она находится на верхнем этаже башни. Готическая роспись стен и потолка рассказывает историю старинного замка Уши, но меня больше интересует ванная комната, заполненная паром от хлещущей горячей воды.
День, который только что закончился, отнял у меня все силы, и я внутренне протестую против этих пятнадцати часов нервного напряжения, тревоги, наступательного кокетства. Наступательного? Чего ради? Присущий моей натуре лиризм уже был готов воспеть или заклеймить Любовь… Да разве здесь речь идёт о любви! Итак, успокоимся и обратимся – но только осторожно, избегая ненасытности, которая всегда всё портит, – к тому, что мне совершенно неведомо: краткое любовное приключение. Его можно бы обозначить и другими словами, но я их отвергаю, ибо они слишком низменны – слово «приключение» уже само по себе сияет чистотой!.. Бедняжка!.. Чтобы себя поздравить, мне в голову приходят лишь одни жалкие, хмурые фразы, вроде тех, что говорят ребёнку, когда он обжёгся, играя спичками, или, побежав, упал: «Ну что, ты довольна? Получила что хотела? Сама виновата. Ну ладно, хорошо, что хорошо кончается…»
В комнате под моей кто-то ходит. Это Жан, или Массо, или ещё кто-нибудь. При мысли, что Жан может подняться и постучать в мою дверь, я даже не отрываю затылка от подушки. Дело тут не в бесчувственности – нет-нет, совсем наоборот… Но какое странное смирение! Один поцелуй – и всё становится простым, желанным, поверхностным и грубовато-простодушным.
Один поцелуй – и дух, готовый было воспарить, обрушивается вниз, как облако летних мошек от первых тяжёлых капель грозового дождя. Правда, ничто не могло быть красноречивее этого бессловесного поцелуя. Ни единого любовного слова, ни пробормоченной просьбы, даже имени моего он не произнёс, только единый поцелуй, предательский, в затылок, и я приняла его с наивным лицемерием. Ради него я едва прервала вполне банальную фразу. Я не помешала ему, но и не поблагодарила за него. И Жан проявил ту же щепетильность – сразу же о нём как бы забыл. Наши тела были честны, они вздрогнули от прикосновения, и они, несомненно, вспомнят это при следующей встрече, зато наши души снова замкнутся в том же неправдивом и удобном молчании. У Жана оно означает: «Не тревожьтесь, ведь речь идёт только о чувственности, чувственности и ещё раз о чувственности. А остальное для нас не будет существовать».
А моё молчание ему отвечает: «Гляди-ка, оказывается, есть и остальное? Мне это и в голову не приходило. Но будьте совершенно спокойны, не вам меня заставить вспомнить об этом».
Почему не считать, что в нашем поведении цинизма не больше, чем деликатности? Я вполне готова признать, что Жан охраняет не только свою свободу, но и мою независимость. Мне незачем ему в этом отказывать, лишь бы он точно понял, что я готова ему предложить, а что – нет: «Вы меня успокаиваете, но и сами не бойтесь – в вашем будущем я окажусь не тяжелее, нежели только что в ваших объятиях, да и задержусь там не дольше – моя тяжесть будет не более тяжести пригнутой на час веточки, которая потом распрямится, оживёт и отпрянет от того, что её удерживало…» Он поймёт меня, а надо будет, я ему растолкую словами, если не будет других способов ему объяснить, но они, несомненно, найдутся. Не станем же мы, я надеюсь, вести «длинные любовные разговоры» в духе плоских исповедей воспитанниц закрытых учебных заведений. Наше молчание высокоорганизованных животных – только это несколько и поднимает наше быстрое приключение. Так будем же продолжать молчать. Мы не должны, не можем говорить о прошлом: прошлое – это преданная бедняжка Майя и другие бедняжки до неё. Это – Макс, о котором я жалела и которого боялась, надёжный, безо всяких изъянов, как добротная глухая стена… Но мы не должны говорить и о будущем, ибо говорить о будущем значит говорить о любви… О, нам лучше всего молчать…