Я села на ковёр, скрестив ноги, а Жан вышел из комнаты. Это что, гостиная? Похоже. А может быть, курительная комната? В отблесках пламени я вижу полированное дерево, гнутые ножки красивой старинной мебели, тёмно-зелёные тона гобелена на стене и округлость вазы синего стекла.
Глубинная усталость и лихорадящая слабость женщины, готовой рухнуть и наблюдающей за всем этим как бы со стороны, делают особенно желанным огонь в камине, перед которым я нахожу прибежище…
– Не дать ли вам подушку?.. Сегодня я обслуживаю гостей, Виктор ещё не вернулся с вокзала.
Жан ставит возле меня поднос с апельсинами и виноградом.
– Зимние фрукты. Ужин более чем скромный. Ещё есть неважное десертное вино в этом графине и холодная вода.
– Это не имеет значения. К тому же я сейчас ухожу…
Я бросаю на него взгляд снизу вверх, который, скорее всего, выглядит жалко, но Жан его словно не замечает и присаживается рядом со мной, как и я. скрестив ноги и аккуратно подтянув при этом на коленях стрелки своих брюк. Отсветы танцующего пламени делают его лицо похожим на лик глиняной статуэтки с серебряными глазами. Он высасывает виноградины и бросает пустые шкурки в камин с детской серьёзностью, а я выжимаю сок из надрезанного апельсина. Потом он наливает себе полный стакан воды, вытирает мокрые пальцы и восклицает: «А-а!» – что значит примерно следующее: «Надо же в конце концов на что-то решиться!»
И я вдруг понимаю, что он тоже может быть застенчив и робок и что его сдержанность после того поцелуя в холле гостиницы вызвана не столько тактикой, сколько несмелостью… И в тот самый момент, когда я уже была не в силах даже сделать вид, что сохраняю хладнокровие, его спасительное лукавство вдруг вернулось. Я повторяю, подражая ему: «А-а!» – и добавляю:
– Я искала переходную фразу, которая нас естественно приводит к следующей, и я её, кажется, нашла: «Э-э». На всех языках это означает: «Сейчас уже половина первого ночи!»
Огонь в камине рассыпался на множество раскалённых угольков. В разом сгустившейся темноте я вижу, что серебряные глаза засверкали прямо-таки негритянской свирепостью, и уже меньше чувствую застенчивость и робость моего хозяина… Чтобы себя укрепить и мысленно оскорбить Жана, я вспоминаю Макса, всегда такого покорного, несмотря на свою силу, и откровенного в атаке, что я никогда не страшилась его… Я мгновенно прогоняю этот образ с неблагодарной резкостью: «Нет-нет! Оставь меня в покое, мне и с этим трудно управиться…» А «этот» тем временем улёгся ничком, опершись о локоть и придвинув голову к моим коленям. Он поворачивает свои зелёные глаза к двери, словно не слыша, что я сказала:
– Это Виктор вернулся с нашим багажом, значит…
– Ничего не значит. Сидите как сидели. Что вам до того, что Виктор привёз чемоданы? Никто сюда не войдёт, если я не позвоню. Уходите, если только вам на самом деле хочется уйти.
Этот прямой призыв быть искренней застаёт меня врасплох, и я не знаю, что ответить. Я готова сказать правду, но она во мне ещё не собрана воедино, словно охапка сена, уносимая рекой. Правда… Какую из них выбрать? Признаться ему, что каждое его слово меня здесь удерживает? Но в то же время я чувствую себя холодной и спокойной, совсем иначе, чем вчера вечером, все чувства и желания словно в дремоте. Всё это правда, но сказать её невозможно…
Может быть, он догадывается об этом, поглаживая мою щиколотку сквозь шёлковый чулок. Это почти не ласка, а напоминает скорее механическое движение, когда пальцем повторяешь линию орнамента на обоях или на материи.
– Скажите, скажите: вам правда хочется уйти?
Он ещё ближе придвинулся ко мне. Я чувствую, что его подбородок упирается в мои скрещённые ноги… Я гляжу ему прямо в глаза и печально отвечаю:
– Нет.
В камине, в самом углу топки, ещё вспыхивает последний язык пламени. Вот оно приникло к красно-чёрной золе, и кажется, будто ему уже никогда не подняться, однако вдруг оно снова взмётывается и словно бьёт крылом, оживая… Именно такое освещение и нужно, чтобы так близко разглядывать лицо этого почти незнакомого мужчины – отсвет пламени то скрывает его, то высвечивает. Печаль, которая прозвучала в моём признании, не позволила ему вскочить, ликуя. Он поискал и нашёл нежную интонацию, чтобы настоять:
– Значит, вы останетесь?
Бессильным жестом я указываю на комнату в этом чужом доме, на свой дорожный костюм, на шляпу, которую я всё не снимала уже столько часов, и пытаюсь пошутить:
– Поймите, Жан, даже если считать меня вконец аморальной…
Потом я вдруг замолкаю и берегу силы, чтобы отбиваться, потому что он, так сказать, пошёл на меня в атаку, стал притискиваться ко мне, придерживая обе мои руки своими, он нарочно делает себя грузнее, чем он есть на самом деле, обвивает меня, словно ползучий сорняк. Я не могу ни встать, ни даже выпрямить ноги, но сопротивляюсь изо всех сил, хотя он уже почти опрокинул меня на ковёр. Я с трудом опираюсь только на одну руку и тихо шепчу:
– Какая глупость!.. До чего же это глупо!..
…Эта возня длится до тех пор, пока я, сентиментальная самка не выкрикиваю с возмущением, словно жалуясь в душевной простоте:
– Да ведь вы меня даже не любите!
Не выпуская моих рук, Жан приподнимается и строго глядит на меня:
– А вы?
Потом он наклоняется и бережно целует меня в губы. Это получается так нежно после нескольких минут отчаянной борьбы, что я воспринимаю это как желанный отдых и запрокидываю голову на ковёр. Как нежен этот полуоткрытый рот, эти полные губы, которые пружинят под поцелуем и к которым надо плотно прижаться, чтобы почувствовать зубы… Я хотела бы долго лежать вот так поверженной, с сердцем, колотящимся где-то в горле… Жар, дотлевающий в камине, греет мне щёку, а его отсвет отражается в серебристо-серых глазах, чуть ли не вплотную приблизившихся к моим… Сколь сладостен миг, чтобы можно было настолько забыться и подумать: «Вот я и освободилась от необходимости думать. Целуйте меня, губы, для которых я только губы». Но эти губы принадлежат врагу, который звереет от поцелуя, который знает, что я побеждена, и уж точно не пощадит меня.
Исполненный гордости, уверенный в своём триумфе, он проявляет варварское презрение к обходительности. Он спутывает мои волосы, мнёт юбку и тонкое бельё и всё это откидывает в сторону, словно у него нет времени меня раздеть… Мне становится стыдно, и я шепчу ему: «Подождите…» Я расстёгиваю булавку, которая может уколоть, и пряжку, развязываю бант. Это я, распластанная на ковре, упираюсь в него рёбрами, предлагаю Жану своё тело, словно гуттаперчевую подушку, хотя оно и измучено борьбой… И когда он, уже отдыхая, умащивает свою голову со спутанными, закрывающими лоб волосами, с опущенными веками и полуоткрытым ртом на моём плече, я чувствую себя самой счастливой…
– Тебе хорошо?
– Хорошо.
Поваленная навзничь, раздавленная, я лежу неподвижно, и мне кажется, что я упала на эту кровать с очень большой высоты. Сквозь открытое окно до меня доносится свежее дуновение ветра, меня касается луч заходящего солнца, а когда по улице проезжает грузовик или автомобиль, я вижу, как на потолке пляшут отблески воды, налитой в стакан… У меня слегка кружится голова, потому что я её так запрокинула, что лоб оказался ниже подбородка, но я не меняю положения не только из лени, но и из расчёта, чтобы лицо оставалось в тени.
Я вижу лишь потолок и пляшущие отблески сквозь сетку моих спутанных волос… Когда-то давным-давно, когда я была ещё маленькой, я видела небо в просветах между колосьями ржи… Его рука вытянулась вдоль моего бедра, и я едва слышно бормочу:
– Лежи спокойно, мне так удобно.
Однако рука двигается вверх, чтобы поддержать мой затылок, и я не протестую, я удобно примащиваюсь к этому телу, распростёртому рядом с моим, сейчас оно служит мне подушкой или скатанным ковром… Я замираю возле него и тихо смеюсь…
– Чему ты смеёшься? – В голосе Жана звучит недовольство.