Вернувшись домой, Элизабет снова села к окну. У нее было такое чувство, будто она что-то потеряла, не уберегла.
На стене возле телевизора висела фотография мужа. Таким она его запомнила: чуть прищуренные глаза, широкие скулы, невысокий лоб, слегка волнистые волосы. Пожалуй, она была с ним счастлива. Он сажал мальчика перед собой на мотоцикл и гонял с ним по дорогам, так что, глядя на них, она замирала от страха.
Мертвого мужа ей не показали. Она шла за гробом, дочку несла, мальчика вела за руку, а сама думала: может, в гробу и нет никого. Они не нашли моего мужа, не хотят в этом признаться и что-то передо мной разыгрывают.
Он прав, подумала она, но теперь снова имела в виду Якоба Алена, который давеча сказал: «В конце концов, каждый живет сам по себе». Дети все равно уходят.
Она снова перевела взгляд на фотокарточку и спросила себя, смог бы этот человек быть счастлив с нею или нашел бы счастье с другой?
На выходные Элизабет ездила к сыну в окружной центр. Всякий раз, когда она проезжала мимо терриконов, гигантских эстакад, видела эти бурые поля, покрытые скудной травой, слышала протяжные гудки сигнальных рожков, ее охватывало чувство неприкаянности. Она казалась себе насильно заброшенной в этот безрадостный край и была бы рада сбежать из него, если бы не приросла к нему сердцем. Было время, когда ей повсюду слышался голос погибшего мужа. Тогда она испытывала неодолимое желание выпрыгнуть на ходу из автобуса и припустить по изрытой земле куда глаза глядят. Врач посоветовал ей уехать из деревни, где все для нее было полно воспоминаниями. Комбинат даже предложил ей место сестры-хозяйки в доме отдыха в Тюрингии. Но она слишком долго здесь прожила, она не могла да и не хотела уезжать. Чтобы избавиться от наваждения, она вообще перестала ездить автобусом, начала ездить поездом, хотя от деревни до вокзала был добрый час ходу. Зато железнодорожные пути обходили шахту стороной. И в самом деле, состояние ее улучшилось.
А в городе каждый раз повторялась одна и та же история: Элизабет уезжала туда, полная радужных надежд, а возвращалась подавленная, твердо решив в ближайшее время вообще не ездить к сыну и невестке. Но долгой разлуки она не выдерживала и немного погодя снова к ним ехала. Ехала и уговаривала себя, что на сей раз все будет по-другому. Она привозила богемский пирог, который никто не умеет так хорошо испечь. Она немало гордилась своим искусством, унаследованным от бабушки, душевной старухи, которая однажды за стиркой упала прямо головой в корыто, а потом лежала мертвая на камнях, оставив девочку без всякой защиты, в мире, вступившем в первый год большой войны. Элизабет очень хотела, чтобы молодые — она всегда называла их д е т и — были счастливы. Когда сын защищал диссертацию, а невестка кончала институт, она без малейших колебаний взялась помогать им по хозяйству. Поначалу помощь матери была приятна Хансу и Регине, но потом ее рвение стало их тяготить, тем более что Элизабет Бош вела хозяйство на свой лад. Белье в шкафу она укладывала не так, как это делала невестка. Джинсы она сунула в кипяток и вконец испортила. По воскресеньям она вставала в пять часов, натирала пол в коридоре, шуровала в ванной или отчищала раковину. Если разбуженный грохотом появлялся кто-нибудь из д е т е й, Элизабет Бош говорила: «Дык спи дальше, спи себе» — и на цыпочках удалялась в кухню. Это было и трогательно, и смешно, и досадно. Защита плюс государственные экзамены тоже подлили масла в огонь; короче, в один прекрасный день произошел взрыв. Накануне экзамена Регина нервничала, места себе не находила. А Элизабет то и дело заходила в комнату — взять полотенце, поставить на место перемытые стаканы, спросить, к какому часу подавать ужин. И всякий раз говорила: «Учи, учи, я на минуточку». Под конец Регина не выдержала и закричала, что хоть раз, один раз в жизни имеет право побыть одна, без пирогов, без свекрови, без натертых полов, а потом сидела на полу среди разбросанных книг, рыдала и никак не могла успокоиться. Элизабет так и застыла на месте, растерянная, ничего не понимающая, и в тот же вечер уехала к себе. О том, что произошло, она никогда больше не говорила, как и вообще не говорила ничего худого про детей, сама не говорила и другим не позволяла. Но забыть она не могла. Впервые в жизни она ощутила себя никому не нужной. Это ощущение испугало ее и лишило прежней уверенности в отношениях с детьми, хотя Ханс и Регина наперебой старались убедить ее, что волнение перед экзаменом, и только оно, послужило причиной нервного срыва, о чем они глубоко сожалеют. Элизабет Бош невольно вспомнила присказку, которую часто повторяла бабушка: «Одна мать способна прокормить семеро детей, но семеро детей не прокормят одну мать». Элизабет Бош как-то притихла, теперь и на общинных собраниях она почти не открывала рта, а если, бывало, ее спросят о чем-нибудь, она пожимала плечами и говорила: «Как вы сделаете, так оно и будет ладно». Лишь когда родился Пабло, она снова начала чаще ездить в город, но всякий раз, после того как малыша искупают и покормят, уходила. Ей-де нужно позаботиться об утках, птицы, они тоже ухода требуют, с ними набегаешься. Она никому не хотела быть в тягость. И выносить одиночество казалось ей легче, чем с кем-нибудь общаться, если не знаешь, приятно человеку твое общество или нет.