— Готов поспорить, что герцогу д'Эпернону, виновнику всей этой кутерьмы, ничего не будет, а вот мы с вами, не виноватые ни в чем, по-прежнему сидим в кутузке без всякой надежды когда-либо выйти отсюда, — высказался по этому поводу шевалье.
— Потому что мы всего лишь мухи, — отозвался Петр. — Мы не жуки.
— Боюсь, смысл ваших слов не достигает моего разумения.
Петр объяснил:
— На ратуше в Прахатицах, отнюдь не самом малом городе моей родины, есть надпись: «Право — это паутина; летящий жук разрывает ее, муха в ней застревает».
— А ну вас с вашими сентенциями, — буркнул шевалье.
— Это оскорбление, которое смывают кровью, — заявил Петр.
Они взялись за свои учебные рапиры; давно перешагнув тог предел во времени, после которого тюрьма, пускай самая роскошная, начинает действовать на нервы, они испытывали раздражение, скуку и чувство безнадежности, это удвоило их силы, и они бились дольше и яростнее, чем когда-либо прежде.
В конце тысяча шестьсот двадцатого года Мадлон прибежала со странным известием о битве на какой-то «Мопtagne Noir», то есть на Черной Горе: тамошние христиане, говорят, взбунтовались против турецких оккупантов, но потерпели поражение.
— А нам до этого дела нет, — изрек Петр, не зная, что известие это, так же как в свое время байка о лионской дефенестрации, искажено. Битва-то случилась не на Черной, а на Белой Горе, и не у Адриатического моря, а под Прагой, и не христиане-черногорцы бились с турками, а войска протестантских сословий Чехии — с армией императора-католика Фердинанда.
Помимо этого, казалось, во всем мире ничего значительного не было.
К следующему году в замок и крепость Иф проникла весть, вызвавшая неукротимый приступ веселья у шевалье де ля Прэри, который, хотя и был человек светский, придворный духом и телом, и, в отличие от Петра, строго придерживался этикета, однако умел от души посмеяться над бедствиями и абсурдностью, до каких порой доводило точное следование правилам. А случилось вот что: испанский король Филипп, третий этого имени, человек всего лишь сорокалетний, но уже одряхлевший физически, парализованный на обе ноги, сгорел заживо, когда от пылающего камина, возле которого он сидел, занялась на нем одежда. Собравшиеся придворные беспомощно смотрели, как горит король, и так и дали ему погибнуть, потому что в ту минуту не было среди них сановника, который, по предписаниям этикета, был единственным, кто имел право поднять короля с кресла.
— Это великолепно и возвышенно! — заявил по сему случаю шевалье де ля Прэри, когда миновал первый пароксизм веселья. — Это утверждает нас в благочестиво-сладостном убеждении, что властвующие над нами, то есть императоры и короли — существа высшие по сравнению с прочими людьми, ибо относятся к категории, столь же далекой от нас и непостижимой, столь же твердой и неизменной, как категория небесных тел.
— Лет девять-десять тому назад, — отозвался Петр, — из-за некоего разногласия по поводу этикета я убил на дуэли дворянина, который придерживался сходных с вашими воззрений; но с тех пор я постарел и поумнел настолько, что ради проблемы — есть у королев ноги или их нет, о чем тогда шла речь, а также правильно или неправильно дать сгореть коронованному калеке, не оказав ему помощи, — я теперь и пальцем бы не шевельнул. Я вижу в этом лишь одно из бессчетных проявлений тупости, которой — в отличие от мудрых закономерностей и предусмотрительности природных явлений — отмечены человеческие деяния.
— Не говорите мне о природе, она тоже тупа, — возразил шевалье. — Она разнообразна, допускаю, но повторяется в этом своем разнообразии, а это и есть, как я сказал, тупость. Такая мысль приходит мне в голову всякий раз, как я взгляну на наших тюремщиц. Хорошенькие, миленькие — но как же наша мудрая природа могла допустить, чтобы они, одна как другая, все были одинаково рослые, одинаково русые, одинаково глупые! Обнимая одну из них, вы испытываете впечатление, будто обнимаете их всех сразу, что чересчур даже для крепкого мужчины; или же — что вы обнимаете призрак, просто отражение в зеркале — а этого уж слишком мало даже для хилого мужчины. Заметили вы, они при ходьбе ставят ступни ровно, по одной линии, словно идут по канату?
— Я не слепой, — ответил Петр.
— Я следил за их походкой с обоснованным удовольствием, ибо она действительно элегантна и полна очарования; если б только не ходили они одна в точности как остальные! Если б хоть одна из них ступала пятки вместе, носки врозь! Ах, как я радуюсь, ожидая, что кто-нибудь из их мужей вернется домой!
— Они никогда не возвращаются все пятеро вместе, — уныло заметил Петр.
— Так выпьем же лучше на помин души сгоревшего короля, — предложил шевалье. — Это был хороший король. Бешеную активность своего отца, Филиппа Второго, он удачно уравновесил тем, что не делал ничего. Ему не везло — а потому ни разу не представилась возможность объявить причудливое сплетение благоприятных случайностей своей заслугой. Стало быть, он был честный, правдивый и не страдал манией величия. С Францией, королевой всех стран, жил в мире; да скостят ему за это тысячу лет мучений в чистилище. Мадлон, налей нам вина. Или лучше притащи целую корзинку сразу — целую, говорю, корзинку, да не так, чтобы ты принесла одну бутылку, а за тобой явилась бы Анриетт со второй, с третьей — Сюзанн, а там и Люсьенн с Симонн, каждая с одной бутылкой. От такого узеваться можно, и я теряю всякий вкус к вину.
По единодушному мнению мудрецов, время — функция движения, что означает — если только вообще что-нибудь означает, — что если б не было движения, не было бы и времени, или, говоря свободнее и смелее, движение и время суть одно и то же. Такая великая истина могла бы привести нас к выводу, что для человека, который двигался бы против течения времени, — времени бы не существовало, он аннулировал бы его своим движением. Если этого не происходит, если до сей поры никто еще не вырывался из-под власти времени, то это, несомненно, следствие того, что никто не умел двигаться в нужном направлении. Тем не менее бесспорно, что на человека, который не может двигаться совсем или лишь в ограниченной степени, течение времени давит наиболее тяжко и становится невыносимым. Мы видели, как наши два узника, Петр Кукань и шевалье де ля Прэри, пускай хорошо воспитанные и образованные люди, по мере истечения четырех лет, проведенных в крепости Иф, находили все меньше и меньше приятности в обществе друг друга; на четвертый год — тысяча шестьсот двадцать первый по календарю — они уже начали временами потихоньку ненавидеть друг друга и удалялись в свои апартаменты на все более длительное время.
Шевалье де ля Прэри проводил у себя бесконечные часы, следя в окно за полетом птиц, круживших над островками Помег и Ратонно, в то время еще не заселенными; он бледнел и чело его увлажнялось холодным потом, когда в дверь к нему стучалась одна из пяти дочерей кастеляна, чтобы спросить, не желает ли он чего-нибудь и почему он так грустен. Петр Кукань, более охотный к учению и более любознательный, сидел, погрузившись в чтение книг, которые приносила ему Мадлон из книжной лавки «Двенадцать подвигов Геракла», ища в таком нелюдимом занятии рассеяние и удовлетворение, недоступные его более поверхностному товарищу по несчастью. В эту эпоху в странах, не затронутых войной, — никто еще не предполагал, что она продлится тридцать лет, а Петр и вовсе не знал, что она началась, — в среде ученых и мыслителей назревало настроение, лучшим образом отвечающее духовному складу Петра: то уже заявляла о себе эра Великих Сомнений. Пока в Центральной Европе бушевали кровопролитные битвы, вызванные спором — достаточно ли одной веры для спасения души или для того, чтобы избавить душу грешника от чистилища, необходимо накупить бумажек с индульгенциями; и должно ли, толкуя догматы веры, подчиняться авторитету церкви, или каждый имеет право толковать их свободно и по-своему; и попадет ли в рай тот, кто был, правда, окрещен по всем правилам, но не по собственной воле и разумению, то есть в младенческом возрасте, — итак, пока в Центральной Европе люди убивали друг друга из-за всех этих тонкостей, мудрецы Франции и Англии, не затронутые этим неприличным шумом, сидя по своим кабинетам, погружались в мысли и настроения совершенно противоположные, принципиально и методично подвергая сомнению все, что они видели, знали и чувствовали. По их мнению, пухлые книги схоластов, написанные за целое тысячелетие, содержат одни глупости, белиберду, бабьи суеверия и ученую болтовню, а единственно разумная из когда-либо обнародованных мыслей принадлежит великому Августу Аврелию, который тысячу двести лет назад изрек: «Когда я сомневаюсь, я хоть в том уверен, что знаю, что сомневаюсь; а зная, что сомневаюсь, знаю, что существую». Ну-с, а в то время, как математик и философ Декарт, участник битвы на Белой Горе, приближался к решению смело изменить формулу «сомневаюсь — следовательно, существую» на «cogito, ergo sum», то есть «мыслю — следовательно, существую», устраняя свое изначальное и самое мучительное сомнение, а именно сомнение в собственном существовании, — в это время на Британском острове лорд-канцлер Фрэнсис Бэкон расчистил свою библиотеку, попросту выкинув в окно все книги, и сел к столу, чтобы заполнить опустевшие полки новыми томами, написанными его собственной рукой и содержащими только правду. «Человечество, — писал ученый лорд-канцлер, — всегда блуждало, сбиваемое с истинного пути ошибками четырех родов. Наименее пагубны те ошибки, к которым человек приходит сам, например, когда он, гуляя в лесу ночью, примет ствол дерева за пригнувшегося в засаде злодея. Более опасны ошибки, возникшие из общения с другими людьми: это — так называемые ошибки торжищ, то есть мест, где толпится больше всего народу. Третий, еще худший сорт ошибок — это те, которые мы впитываем в себя из книг, и уж абсолютно гибельны те, что присущи всему человечеству». «Так вот, — твердил ученый лорд-канцлер, — со всеми этими ошибками надлежит покончить как можно скорее и решительнее. Давайте познавать природу не ради познания как такового, а для того, чтобы научиться ею управлять. Любые знания, если они не служат нашему благополучию и могуществу, — ни к чему». В прелестном сочинении «Новая Атлантида» Бэкон нарисовал убедительную картину рая, который настанет для человека, когда он, послушный его, Бэкона, советам, сделает природу своей служанкой. Путем же изобретения паровой машины, автомобиля, самолета, телефона, подводных лодок и роботов, добавили бы мы, человек пришел бы к наивысшей достижимой вершине счастья.