Петр ответил, что никак он не использует эту войну в своих интересах, не желая строить свое благополучие на несчастье, постигшем народы Европы.
— Вот только сегодня, — добавил он, — я наткнулся в кустах по дороге на труп обесчещенной и изуродованной крестьянки.
— Ну и что? — отозвалась Либуша.
— Ну и что! — повторил Петр. — Когда Каин убил Авеля, сам Бог проклял его. А когда сегодня пятеро мародеров развлечения ради убивают крестьянскую девушку, Бог молчит, а человек, более того, женщина только и находит, что сказать: «Ну и что?» В этом-то все и дело, Либуша, и ни в чем более.
— А что мне было сказать? «Ай-ай-ай»? Или: «Ах, неужели?» Или: «Бедная девушка!»? А может, мне следовало тут же броситься к попу и дать ему денег на панихиду по ней? Вы вот — сделали так?
— Нет, — сказал Петр. — Оставим это, Либуша. Вы дочь нашего времени и не можете чувствовать и мыслить иначе.
— И откуда вы знаете, что девчонку убили пять мародеров? Странно это как-то…
— Ничего странного.
И Петр в нескольких словах рассказал историю пятерых негодяев, поубивавших друг друга, кроме последнего, которого покарал сам Петр, всадив ему пулю в голову и забрав добычу.
— Иными словами, — подытожила Либуша, — лакомый кусочек, из-за которого передрались эти бедняги, попал в добродетельные руки пана Куканя, и тот с удовольствием хапнул его, хотя это и противоречит его принципам, — ведь, как пан сам выразился, он не желает извлекать никакой выгоды из войны.
Так говорила Кураж и была чудо как хороша, когда, перестав играть мужскую роль, сняла удобства ради свой кафтанчик и расстегнула ворот рубахи, отчего женская ее натура стала полностью несомненной, уже не только на ощупь, но и на взгляд. Но чем прелестнее и аппетитнее были ее губки, произносившие язвительные слова, тем сильнее жег гнев грудь Петра, ибо какой же стоящий мужчина будет, подобно кроткой овечке, сносить без раздражения, когда в глаза ему отрицают явное, да еще когда это делает женщина, которая ему нравится?
— А что же мне было делать? — спросил он, не отдавая себе отчета, что прибег почти к тем же словам, которыми Либуша реагировала на его упрек; вытащив из кармана своих испанских панталон кошелек, отнятый у злодея, Петр бросил его на стол. — Оставить его мертвому убийце? Или далеко обойти того, кто убил последнего сообщника, и дать ему идти своей дорогой?
Либуша ответила:
— Если б я не знала, как вы поступили на самом деле, а слышала бы только ваши речи, достойные образца добродетели, я бы подумала, что вы вернули деньги владельцу, чье имя и адрес так красиво вышиты на кошельке: Иоганн Штер, Вайтнау. А ведь Вайтнау лишь чуть в сторону от дороги в Кемптен.
— Этот самый Иоганн Штер, — возразил Петр, — без малейшего сомнения, валяется на дне какого-нибудь оврага, и ему уже ничего не нужно.
— Правда, — согласилась Либуша. — Но в таком случае, будь я Петром Куканем, мой первый путь в этом городе привел бы меня в ратушу, где я разыскала бы мэра города, какого-нибудь магистрата или кастеляна замка и отдала бы свою добычу в их официальные руки.
— Чтобы мэр города, магистрат или кастелян поделили ее между собой, — заметил Петр. — Как бы не так. У меня есть свои принципы нравственности и порядочности, от которых я не отступаю, но, надеюсь, я все-таки не дурак. Нет, Кураж. Один дукат я бросил нищему, с прочими поступлю точно так же.
— Дайте их мне, — приникла к нему Либуша.
— Когда будете бедны, больны и беспомощны.
— Надеюсь, это будет не скоро. Ах, Петр, вы — самый пригожий и стройный парень из всех, какие мне когда встречались. Хорошо, что вы не храбрец, каким был мой ротмистр, что вы осторожны и избегаете опасностей, потому что жалко будет, если пропадет ваша красивая кудрявая голова. Вы завиваете волосы щипцами или это свои кудри? Право, Петр, вы похожи на святого Мартина, который приезжает к нам на белом коне: художники изображают его писаным красавцем.
Петр резко отстранился от нее, ибо в груди его снова забушевало негодование.
— Это я-то осторожный?! — вскричал он. — Это я-то обабившийся недотепа, избегающий опасностей?! Я, которого с семнадцати лет, когда меня должны были бросить в гладоморню, и до сего дня окружают опасности?!
Либуша всплеснула руками и тоном, каким насмехаются над хвастливым мальчишкой, воскликнула:
— Ах, его должны были бросить в гладоморню! Страшно подумать! Счастье еще, что только должны были, да не бросили. И с той поры его окружают опасности… Не говорите мне этого, Петр, не то я задним числом начну за вас тревожиться! Но как же вы из всех своих ужасных несчастий ухитрились выйти без царапинки?
— Потому что я не тюфяк, но и не фанфарон, чтобы подставлять себя под удар там, где не надо, — ответил он. — Впрочем, нельзя утверждать, что я вышел без царапинки. Я лишился пальца — правда, по мнению профессиональных музыкантов, этот палец самый неловкий из всех, какими Бог снабдил кисть человека, то есть безымянный, к тому же на левой руке, но все же он был частью моего тела, а его оторвало выстрелом, и вот его нет у меня, следовательно, я не совсем цел и никогда уже целым не буду.
Либуша посмотрела на его левую руку, которую он поднял, растопырив пальцы, и удивленно округлила глаза:
— Как это нет безымянного?
Взглянул на свою руку и Петр — и тотчас закрыл глаза и снова открыл, чтобы прогнать наваждение, но это не помогло: там, где уже добрых пятнадцать лет, а то и больше, если быть точнее, между мизинцем и средним пальцем зияла брешь, которая со временем несколько стянулась и уменьшилась, теперь как ни в чем не бывало торчал безымянный палец, живой и здоровый, в точности такой, каким был до своей гибели, даже со светлой полоской в том месте, где Петр носил когда-то алхимический перстень своего отца. Петр тронул этот свой безымянный палец большим пальцем — нет, не отвалится; попробовал щелкнуть им — щелкнул…
— Этого не может быть… — пробормотал он, но тут же волшебство рассеялось, все стало по-старому, безымянный палец исчез, и осталась от него та же брешь да белый неровный шрамик.
— Либуша, это плохие и опасные шутки, — сказал Петр. — Если вы знаете толк в тайных чарах и магических фокусах, оставьте их при себе.