— Не равнодушен, когда искусство служит его самолюбию, славе, престижу. Но вот мне пришло на ум веселенькое предположение: когда Вальдштейн лечился в Карловых Варах, труппа бродячих актеров устроила ему hommage, Huldigung [52], то есть сыграла некую сценку в его честь. Грим одного из актеров, игравших роль самого Вальдштейна, был столь удачен, сходство получилось такое точное, что герцогу могла прийти мысль нанять этого комедианта с тем, чтобы тот выдавал себя за него.
— Ты прав, сын мой, предположение действительно веселенькое, но во всем остальном оно не выдерживает критики и трещит по всем швам.
— Например?
— Например, вот что… Я готов допустить, что придворных Вальдштейна обманул грим актера, и они, даже если подметили, как изменился герцог in puncto рассудка и духа, никаких выводов из этого не сделали. Но как же его племянник, граф Максимилиан, который посещает его в Меммингене и передает — в чем нельзя сомневаться — последние новости из Рима? Неужели даже и он не заметил, что дядя совсем не тот, что прежде, что у этого человека нет — беру первое попавшееся — например, следа от оспы на левом виске?
— Граф Максимилиан несомненно посвящен во все, — возразил Петр. — Мне это сразу стало ясно по тому, как он охотно согласился с ошибочным утверждением дяди, будто тот никогда не имел дела с чешским языком. Я бы нисколько не удивился, если б оказалось, что ваш веселый Макс ездит в Мемминген не для того, чтобы сообщать дяде последние новости, но чтобы передавать письма и документы, поступающие в Мемминген к Лжевальдштейну, своему настоящему дяде, который сидит… где он сидит, отче? Помогите мне его разыскать, у меня самого нет для этого средств.
Отец Жозеф никак не отозвался на просьбу Петра.
— Раз уж ты заговорил о письмах и документах, — сказал он, — то смотри: здесь-то разве не знаменитая подпись Вальдштейна? Такую хитрую и сложную сигнатуру невозможно подделать без известной нерешительности, нетвердости линий. Это подлинная подпись.
— Вальдштейн мог оставить своему двойнику несколько пустых подписанных листов, — ответил Петр. — Но скажу вам кое-что еще, отче. Суеверность Вальдштейна всем известна — о том, что он пальцем не шевельнет, не посоветовавшись со своим астрологом, чирикают все воробьи на крышах. А знаете ли вы, что незадолго до приезда в Мемминген он отпустил со службы своего искусного астролога Сени?
— Разумеется, знаю. Подробность эта не лишена интереса, и она не ускользнула от соглядатаев: ведь и у нас, Пьер, есть свои щупальца. Но какой вывод делаешь ты из этого?
— Поскольку герцог, как всем известно, не может обойтись без астролога, полагаю весьма логичным, что он, перед тем как подсунуть на свое место двойника, отпустил Сени, чтобы увезти его в свое убежище.
— Весьма тонкая мысль, достойная Пьера де Кукана. Только она противоречит фактам. Вальдштейн не увез Сени в свое предполагаемое убежище, ибо по достоверным сведениям, полученным мною, Сени спокойно — хотя и в некоторой скудости — живет у всех на виду, зарабатывая на хлеб тем, что составляет гороскопы для доверчивых людей.
— Где он? — вскричал Петр.
— Он перебрался сюда, в Регенсбург, еще до прибытия сейма курфюрстов, — ответил патер. — И поселился у старого своего учителя Кеплера, который, как я достоверно знаю, в свое время работал на Вальдштейна. Сени живет в домике Кеплера и помогает ему, ибо тот уже дряхл и недужен и больше, чем об астрологии, заботится о том, чтобы курфюрсты определили ему компенсацию за жалованье, не выплаченное ему покойным императором Рудольфом II. Таким образом Регенсбург стал прибежищем отставных вальдштейновых астрологов. Вот трезвые факты, а все, что ты тут наговорил, не более чем измышления твоей горячей головы. Но даже если б это не было твоей выдумкой, если б Вальдштейн действительно тайно обретался где-нибудь поблизости от Регенсбурга — это еще ровно ничего бы не значило, сын мой Пьер. — Тут отец Жозеф приглушил голос до едва разборчивого шепота и наклонил свою лохматую голову к самому уху Петра. — Ибо дело можно считать сделанным: на завтрашнем заседании, в одиннадцать утра, император официально объявит об отстранении Вальдштейна и о лишении его всех званий и полномочий. Как только это случится, всем заботам конец, потому что император не сможет взять обратно свои слова, и любая попытка Вальдштейна изменить решение сейма постфактум будет равняться преступлению и государственной измене и потому заранее обречена на провал. Едва Вальдштейна снимут с должности, от него отшатнутся все его сторонники и прихлебатели. Он останется одинок, как дуб в широком поле. Стало быть, совершенно безразлично, сидит ли Вальдштейн в Меммингене или скрывается где-нибудь около Регенсбурга; в любом случае он проворонил свой час. Ближайший к Регенсбургу его полк находится в семи часах ускоренного марша.
— В семи часах, всего лишь в семи! — вскричал Петр, задыхаясь от волнения. — А сколько часов остается до завтрашних одиннадцати? И сколько всего может произойти за это время?! Все троны могут рухнуть, все города, сколько их есть, обратиться в пепел, да что я говорю — до завтрашних одиннадцати часов может наступить конец света!
— Может, вполне может, коли того захочет Бог, — серьезно кивнул головой отец Жозеф. — На свете нет ничего, что не могло бы случиться. И такая возможность наполняет нас благочестивым страхом Божиим и покорностью его воле. Однако в каждодневной своей жизни мы ограничиваемся только этим страхом Божиим и покорностью его воле, действуем же так, словно бы упомянутой возможности не существовало. Ты прав, говоря, что в ближайшие часы может случиться все. Но, Пьер, сын мой, ты уже ничего не сумеешь предпринять. Ах, если б ты подоспел ко мне со своими фантастическими идеями недели две тому назад — я бы, возможно, почувствовал бы некоторое беспокойство и, вероятно, побудил бы кого-нибудь из могущественных врагов Вальдштейна тщательно прочесать окрестности Регенсбурга, все замки, пустующие строения, охотничьи домики и мало ли что еще, — а не засел ли там в последнее время некто странный и подозрительный, принимающий многочисленных тайных посетителей, с которыми он совещается о чем-то при закрытых окнах и рассылает куда-то гонцов с неизвестными поручениями, одним словом, ведет себя так осторожно и загадочно, что не может не возбудить любопытства и внимания. Прекрасно зная, что такой осмотр и слежка будут безрезультатными, я все же счел бы своим долгом их предпринять, идя навстречу твоим настояниям, ибо в большой игре, что тут ведется, следует предвидеть любую возможность и ничего нельзя упускать. Но теперь уже поздно, дело кончено, игра доиграна, завершена. Ни на какие поиски и расследования времени не осталось. К счастью, и у Вальдштейна не осталось времени для попытки силовых действий.
— Как раз напротив: его время наступило, и мне остается только протянуть руку и сорвать плоды моей хитрости, — возразил Петр.
Отец Жозеф помолчал, насупив брови. Но, отлично научившись искусству самообладания, он вскоре заговорил тоном безгранично ласковым и мягко-терпеливым:
— Благословляю тебя, сын мой, за твой пыл. Правда, я не согласен с твоим убеждением, но ценю его искренность. Так же благословляю твое рвение, с каким ты взялся исполнить задание, доверенное тебе Святым отцом, ибо я тоже считаю Вальдштейна злокозненным и опасным хищником, которого Бог воздвиг из бездны, дабы покарать нас за грехи. Но если ты повиновался папе, когда он велел тебе идти, — повинуйся же ему и теперь, когда он требует, чтобы ты вернулся.
— Я так и сделаю, — сказал Петр. — Но не покину этого города, пока император не огласит своего решения об отстранении Вальдштейна.
— Что произойдет, как я сказал, завтра за час до полудня.
— Да, завтра в одиннадцать, — повторил Петр.
Отец Жозеф одобрительно кивнул:
— Право, я рад, что мне удалось убедить тебя в беспредметности твоих опасений, и ты согласился, что отставке Вальдштейна уже ничто не воспрепятствует.
— О нет, отче, вы меня не убедили, и я ни с чем не согласился, — возразил Петр. — Разум говорит мне, что вы, возможно, правы, а я жестоко ошибаюсь, но все во мне восстает против этого, все кричит: нет, я не ошибаюсь!