— Эй, парень, — заговорил пещерный человек на диалекте, который Петр понимал с трудом. — Спрячь-ка свою бухалку да убирайся, пока я не рассердился. У нас с такими задирами и крикунами разговор короткий — за шиворот, да под зад коленкой.
Петр засмеялся, сунул пистолеты за пояс.
— Не бойся, розанчик, я тебя не трону. С такими оглоедами мы шпаги не употребляем, мы их палкой по заду!
И шагнув к камину, Петр схватил половую щетку, скромно стоявшую в уголке, с намерением отломить у нее ручку. В ту же секунду пещерный человек, нисколько не меняя выражения тупого равнодушия на лице, оперся левой рукой на перила и с неожиданной ловкостью перепрыгнул через них, очутившись вплотную за спиной Петра; и прежде, чем тот опомнился, руки гориллы, скользнув у него под мышками, сомкнулись на его затылке.
Петр знал этот прием, уже и в те поры классический: древние греки переняли его от шумеров, а те — от индусов; он используется и в наши времена, причем почему-то носит имя знаменитого адмирала Нельсона. Петр знал этот прием, сказали мы, так же как и шесть способов сопротивления ему, но слишком точно, сильно и удачно сжал его этот громила. Тут и понял Петр, какую оплошность он допустил, недооценив противника; вместо того чтобы следить за каждым его движением, он сдуру занялся идиотской щеткой; очень хорошо понял это Петр, ибо не было сомнений — пещерный человек в щегольской одежде был высококвалифицированный профессионал, боец и убийца по призванию; однако, как бы хорошо ни сознавал Петр все это, толку мало: поздно спохватился.
Сначала оба противника замерли, образовав некое четвероногое чудовище, душащее само себя; громила силился приподнять Петра, чтобы швырнуть его оземь, — но если захват его был невероятной силы, то и расставленные ноги Петра казались выкованными из бронзы. Не в силах стронуть Петра с места, громила попытался сломать ему хребет, что, без сомнения, делывал нередко и с успехом, — ибо, увидев, что Петр еще сопротивляется, пещерный человек изобразил нечто вроде удивления на своем неподвижно-равнодушном лице. Да, Петр сопротивлялся, но дела его были плохи: чем больше он силился разорвать тиски, тем больнее становилось ему самому, так как его усилия через железное объятие убийцы передавалось его собственному позвоночнику. Он уже чувствовал, как раздвигаются его позвонки, будто распрямляется пружина, и уже недалек был тот миг, когда порвется спинной мозг. Кровь, выступив из натруженных легких, поднималась к горлу, в рот, руки выворачивались из суставов, словно его растягивали на дыбе. Он успел еще подумать, что путь, избранный им во имя спасения человечества, не очень-то счастлив для него самого: едва с грехом пополам избежал смерти на колесе, как попал в смертельные объятия неведомого дикаря — только за то, что хотел разобраться в некоей загадке; теперь он умрет, не получив даже того утешения, что, быть может, найдет разгадку хотя бы в последний миг, пока сознание его не угасло навеки.
Тут громила, почувствовав, что противник слабеет, издал победный вопль, унаследованный от пещерных предков, и поволок Петра к лестнице, намереваясь разбить ему голову о толстые перила. Не отпуская захвата, он перегнул Петра через них спиной так, чтобы одновременно ударить его лбом о столб и переломить позвоночник; таким образом, в поле зрение Петра очутилась верхняя площадка лестницы — и с этого мгновения все переменилось, ибо осуществилось то, на что Петр уже перестал надеяться: на верхних ступенях показался герцог Альбрехт Вальдштейн, причем самый настоящий, не подставной, не Лжевальдштейн, и был его облик столь могуч и роскошен, что один лишь его вид, в сочетании с мыслью о близости его полков, поистине способен был зажать кое-кому рот, а то и вышибить дух, будь то сам император или курфюрст Максимилиан Баварский.
Здесь нет нужды подробно описывать лицо герцога, ведь мы уже видели его если не в оригинале, то в точном подобии. И знаем, что было это лицо не красивым и не безобразным, не худым и не толстым, иными словами, позволим себе дерзость назвать его лицо обыкновенным, тем более что его украшали усы и бородка, какие в те поры носили многие высшие офицеры; Вальдштейн сам ввел эту моду, отчего эти усы валиком с закрученными острыми концами и остроконечная же бородка и назывались «вальдштейнскими». Но чем лицо подлинного Вальдштейна — по крайней мере, в эту минуту — отличалось от физиономии подставного Вальдштейна в Меммингене, так это выражением спокойной самоуверенности и невозмутимости, которое из всех писавших Вальдштейна портретистов сумел передать один лишь Ван Дейк: челюсти не сжаты — ведь стиснутые зубы выражали бы сосредоточение воли, а Вальдштейну не было нужды напрягать волю хотя бы в малой степени, ибо все было ему по силам, и все, что делалось, делалось потому, что он это предвидел; перед ним все выстраивалось и распределялось так, как он того желал, все падало перед ним, если он хотел, чтобы это падало, и поднималось, когда это было в его интересах. Его слегка приоткрытые, чуть-чуть присобранные губы словно говорили: «Да, это меня устраивает. Да, вот это делается по моему плану. Да будет так, это я допускаю, это я разрешаю».
Теперь несколько слов о его одежде, роскошной до неправдоподобия — будто Вальдштейн разоделся к торжеству в честь победного окончания войны.
На нем был панцирь миланской работы из блестящей вороненой стали, инкрустированный красной смальтой, отчего доспех посверкивал алыми взблесками, словно тлеющие угли; поверх панциря лежал широкий воротник из мелких кружев в форме монеток, а через грудь наискось тянулась золотая перевязь, на которой висел огромный меч в черных, тоже блестящих ножнах, богато усаженных рубинами. Перевязь перекрещивалась с парчовой лентой, и нетрудно было себе представить, как бы красиво развевалась и реяла эта лента, когда бы владелец ее скакал на коне с ветром наперегонки. Между прочим, один неизвестный чеканщик, автор довольно распространенной работы, изобразил смеющегося герцога Вальдштейна на боевом коне, уделив особое внимание именно этой реющей по ветру ленте.
На герцогских ногах были натянуты кавалерийские ботфорты из мягкой красной кожи, доходящие до паха. Вследствие этого для герцогских штанов оставалось уже очень мало места — то-то и были они коротенькие, очень пышные, покрывая едва лишь одну, в лучшем случае полторы пяди герцогского тела. Сшиты они были из какой-то блестящей черной ткани, может быть, из атласа.
Но главное, что поражало воображение в герцогском убранстве, так это огненно-алый, окаймленный соболями плащ; ниспадающий с плеч, расточительно откинутый за спину, он был похож на водопад, окрашенный адским пламенем. Голову Вальдштейна покрывала одна из тех достославных широкополых шляп неуничтожимого фетра, из каких офицеры, славя победу в битве, пили вино; не принято было носить такие шляпы новыми — чем более потертые и выцветшие, тем лучше. Шляпа Вальдштейна, смахивающая на ковбойскую, только темнее и с круглым донышком, была щегольства ради всяко изогнута, прогнута, перегнута, поля впереди подняты, сзади опущены, тулья обернута золотистым крылом какой-то райской птицы неизвестного названия из неведомых краев.
Герцог стоял, — в правой руке развернутый свиток, в левой маршальский жезл, — до того роскошный, до того неправдоподобно богато одетый, что самая великолепная царица нынешних балов показалась бы рядом с ним ощипанной гусыней. Так стоял он и с выражением равнодушного одобрения взирал на то, что происходило у его ног, в комнате астронома; но едва глаза его встретились с глазами Петра, герцог повернулся и мигом скрылся.
Стало быть, Петру дано было зреть герцога всего лишь какую-то долю секунды, но этого оказалось достаточно, чтобы изгнать из его души всякую слабость. И если противник его — без сомнения, телохранитель Вальдштейна — был прежде удивлен тем, что ему не удалось сломать Петру позвоночник, то теперь он был заново поражен: Петр, которого он считал полутрупом, вдруг, подняв обе ноги, оттолкнулся ими от столба, о который ему собирались разбить череп, да так резко, что громила едва удержался на ногах; в следующий миг Петр со всего маху ударил его каблуком по правой стопе, попав, видимо, по большому пальцу. Прием этот был не совсем в правилах борьбы, отнюдь не элегантным, а тем более рыцарственным, зато вполне простительным: ведь ставкой для Петра было нечто большее, чем собственное спасение, в то время как противник его просто стремился выполнить свою функцию сторожевой гориллы. Силач охнул от боли и, подняв правую ногу, невольно потянулся к разбитому пальцу, чем ослабил хватку; тогда Петр, подняв руки, опустился на корточки, выскользнув из объятий гориллы, а вскочив, сделал то, что делывал всегда, когда кто-нибудь становился на его пути к спасению мира и кого следовало убрать тихо и быстро: он ударил пещерного человека ребром ладони по левому виску. Так на древний борцовский прием, именуемый двойным нельсоном, Петр ответил приемом еще более древним, характерным элементом той мужественной борьбы, что возникла в пору зарождения всяких схваток и раздоров среди людей и, проникнув из Индии в Китай, а оттуда в Японию, заглянула и в Прагу (не видим причин, почему бы этого не могло быть), достигнув и Малой Страны, и той маленькой площади, ныне давно застроенной, на которой проводил блаженные годы своего детства Петр Кукань из Кукани со старшим своим дружком Франтой Ажзавтрадомой.