Ворота города еще открыты; если поторопиться, можно еще сегодня выбраться за пределы регенсбургской толчеи, доехать до Эггмюля, а то и еще дальше к югу, до Пфаффенберга, и там — о, блаженство! — остановиться на постоялом дворе, в каком-нибудь «Von der Tann» или «Zum grunen Kranz» [53], заказать добрый ужин, а потом зарыться в пышные немецкие перины и спать, спать до бела дня, что бы ни творилось в Регенсбурге, что бы ни предпринимал Вальдштейн, — ему, Петру, уже не будет до этого дела, он, единственный зрячий среди слепых, единственно знающий среди невежд, умоет руки и повернется спиной ко всем этим интригам…
Пока он так размышлял, упиваясь горьким чувством протеста и покорности судьбе, погрузившись в них как в теплую усыпляющую ванну, недалеко послышался нежный щебечущий говорок и из-за угла вышла девочка лет восьми, маленькая, босая, с косичками и чумазой рожицей; кроме белой рубашонки на ней, по-видимому, ничего не было надето. Прутиком она подгоняла трех гусят, видно, с пастбища домой. Подойдя к Петру, она открыла ротик, в котором не хватало двух верхних зубов, и произнесла слова, каких меньше всего можно было от нее ждать:
— Панта рэй.
— Что? — переспросил Петр — расслышал-то он ясно, но было это до того невероятно, что ему нужно было убедиться, не обманывает ли его слух.
— Панта рэй, — спокойно повторила девчушка. — Так правильно?
— Правильно… А что дальше?
— Панта рэй, — в третий раз выговорила девочка. — Вы должны пойти на пятый бастион, там вам кто-то передаст важную штрукцию.
— Где пятый бастион?
— Над рекой. — Она показала прутиком направление. — Прямо за церковью святого Освальда, только ее разрушили.
— Откуда ты-то взялась? Кто велел тебе сказать мне такие слова?
— Какие слова?
— Панта рэй.
— Один дяденька.
— Какой дяденька?
— А он запретил об этом говорить…
И строго окликнув своих гусят, разбежавшихся по сторонам, согнав их снова на тропинку, странный ребенок пошел дальше.
Этот неожиданный эпизод разом и начисто смел планы Петра покинуть поле боя и примириться с судьбой — если только это были планы, а не просто мечтания, которыми он тешил себя столь приятным образом, отлично зная, что никогда их не осуществит. Какое же значение имел этот эпизод? Как быстро ни летели бы голуби из Регенсбурга в Рим и обратно, папа еще никак не мог узнать о беседе Петра с отцом Жозефом. Зато о ней могли быть прекрасно осведомлены тайные приверженцы Вальдштейна, засевшие в Регенсбурге. И тут Петр припомнил допущенную им оплошность, за которую и отчитал его отец Жозеф; оплошность заключалась в том, что Петр вслух произнес условленный с папой пароль. «Ты все так же импульсивен и неосторожен», — упрекнул его тогда отец Жозеф и был прав. Правда, в ту минуту Петр считал этот пароль уже чем-то ненужным и лишенным значения, поскольку сам он отказался служить далее папе и не собирался впредь руководиться его приказами. К этому времени папа мог знать не более того, что Петр — как он и объявил лжегерцогу — отправился в Регенсбург к отцу Жозефу. Стало быть, если то, что передала ему маленькая пастушка, действительно исходит от папы, то речь идет просто о выговоре, который Святой отец намерен вынести непокорному агенту. Но это маловероятно. Папе не нужно было бы действовать таким окольным путем, чтобы выразить свое недовольство и гнев. Ему не было надобности прибегать к посредничеству невинного ребенка и выдумывать предлог, будто кто-то должен передать Петру какие-то «штрукции», как выразилась девчушка, сиречь инструкции: достаточно было упомянутому ею «дяденьке» самому последовать за Петром и пропеть ему заказанную папой серенаду Значит, такой вариант следует отбросить. Но тогда тут — ловушка, в которую хотят заманить Петра люди Вальдштейна. Нет сомнения, когда граф Макс, веселый племянник герцога, достучался в дом Кеплера при помощи дверного молотка, обернутого тряпкой, и застал своего дядю с дымящимися пистолетами в руках и, естественно, вне себя от ярости, пещерного человека без чувств, обоих магов, перепуганных до смерти, а все стулья перевернутыми и рассказал дядюшке, кто был человек, который, произведя такое разорение, покинул дом столь поспешно, что забыл свою шляпу, — решено было без долгих околичностей и споров попросту ликвидировать Петра. Вот они и стараются заманить его на какой-то пятый бастион, не зная, что за человек Петр Кукань из Кукани, и воображая его настолько наивным, что он попадется на простенькую удочку.
Да, не знают они Петра из Кукани; но именно потому, что он был таков, каков он был, то и решил без колебаний принять вызов и явиться к назначенному месту, разумеется, не по наивности, не по глупости, а потому, что имел обыкновение действовать, принимать брошенную перчатку и сражаться, коль скоро вступил в бой. Теперь он уже не одинок — у него были враги: какое облегчение! Мир не отвернулся от него в презрительном безразличии, ведь некто очень хитрый и умный стремится его погубить: какая радость! Его положение уже не безнадежно и безвыходно, как ему только что казалось, ибо наступил час борьбы.
Не ожидая долее возвращения настоятеля, Петр двинулся в направлении, указанном маленькой пастушкой.
Пятый бастион являл собой небольшую круглую площадку, выдавшуюся из линии невысоких крепостных стен, отвесно спускавшихся в том месте прямо в воды Дуная. Протестантская церквушка святого Освальда, стоявшая чуть поодаль, недавно подверглась ограблению и разгрому со стороны фанатиков, распаленных против еретического учения: выломанные двери, разбитые окна, временно заколоченные досками… Бастион охранял мушкетер — его на совесть начищенная каска блестела в ярком лунном свете и казалась издали фонарем. Часовой стоял, опершись локтями на ограду бастиона, и неотрывно глядел на волны Дуная. Его мушкет, надраенный так же добросовестно, как и каска, был прислонен к ограде рядом с ним.
Петр внимательно вглядывался; с заряженным пистолетом в руке он осторожно обошел оскверненную святыню — легко было предположить, что церквушка сделалась прибежищем всякого сброда, — и неторопливо, все время озираясь, пошел к мушкетеру; его солидное, внушающее доверие присутствие доказывало, что Петр, подозревая, будто его заманивают в ловушку, переоценил своих противников; место, охраняемое солдатом генерала Тилли, не очень-то подходило для нападений из-за угла Но мушкетер не шевелился и, не обращая внимания на звук шагов Петра, все пялился на воду. Подойдя к нему вплотную, Петр увидел — солдат не таращится на Дунай, а его рвет. Приглядевшись внимательнее, Петр понял, что темная жидкость, извергаемая изо рта солдата, — не рвота, а кровь. Петр тронул его за плечо, солдат сполз на колени и, опрокинув свой мушкет, свалился наземь. Он еще попытался что-то сказать, но успел лишь выговорить «Осв…» — смерть оборвала его на полуслове.
Смысл этого недосказанного слова был ясен: он означал церковь святого Освальда, которую Петр обошел с небезосновательной опаской. Теперь, предупрежденный мертвым уже солдатом, он оглянулся на разоренную церковь и заметил, как, сорвав доски, прикрывавшие проем двери, оттуда вылезают три темные фигуры.
Эти трое, выбравшись наружу, уже подбегали к Петру, а вслед за ними из церкви вышли еще несколько. И не успел Петр, склонившийся над мертвым мушкетером, выпрямиться, как грохнул выстрел, и Петр упал, пораженный в грудь. Тогда двое подняли его за руки и за ноги и, раскачав, перебросили через ограду в реку. Так же поступили и с телом мушкетера, даже мушкет его утопили.
Все произошло гладко, чисто, быстро и безмолвно. Как мы уже убедились на примере гориллообразного телохранителя Вальдштейна, герцог отбирал для личных служб только высококвалифицированных профессионалов.
Покончив со своим делом, убийцы удалились с бастиона и неторопливым прогулочным шагом двинулись по набережной вдоль укреплений. Проходя мимо дома Кеплера, один из них издал мелодичный свист — три коротких, один протяжный; этот свист можно было бы сравнить с начальными звуками Пятой симфонии Бетховена, если б таковая не существовала в ту пору, по выражению схоластов, всего лишь еще in potentia [54], и надо было протечь без малого двум столетиям, чтобы она стала фактом. Однако три тона кратких и один подольше и пониже уже и тогда мог произвести кто угодно.