— Я их не захватывал, я их скупал, — возразил Вальдштейн.
— За обесцененные деньги, которые сами же и чеканили.
— Ценность денег всегда падает во время войн, и я не волшебник, чтобы помешать этому, — парировал герцог. — Я покупал эти владения, чтоб они не достались корыстным чужеземцам, и если при этом малость обжулил императорскую казну, то я далек от того, чтобы упрекать себя за это. Так я создал базу своего могущества, и оно стало явью, фактом, внушающим уважение, когда император согласился на мое предложение сформировать и вооружить за свой счет армию. Я сделал то же самое, что и вы, когда стали первым министром турецкого султана. Ведь и вашей первой заботой было тогда создать и вооружить современную, сильную армию. Ибо, если меня правильно информировал мой племянник Макс, подробно расспросивший моего виночерпия шевалье де ля Прэри, то вы, господин Кукань, и бывший главный советник султана, официально именуемый «Ученость Его Величества», — одно и то же лицо.
— Вас информировали правильно, — отозвался Петр. — Но если два человека делают одно и то же — это не одно и то же. Я строил турецкую армию, чтобы предотвратить войну в Европе, тогда как вы активно вмешались в эту войну в пользу того, кто ее разжег, — императора Габсбурга.
— Войну разжег не Габсбург, — возразил Вальдштейн. — Войну развязали вы, господин Кукань, ужасающим крахом вашего турецкого эксперимента. И развязали вы ее потому, что не спросили у звезд, благоприятствуют ли они вам, когда отправились в Европу убивать своего врага кардинала Гамбарини. Вы подожгли ее тем, что, вложив, правда, скипетр в руки Людовика Тринадцатого, тотчас же и покинули его, дав возможность кардиналу Ришелье стать первым министром. А Ришелье рад видеть, как немецкие государства ослабляют друг друга войной, ибо Франция, войной не тронутая, извлекает из этого пользу. Поэтому он и не хочет прекращения Немецкой войны. Поэтому он развязал руки шведскому королю, воевавшему с Польшей, чтобы тот смог вступить в Немецкую войну. А так как во мне кардинал видел — и видит — великого миротворца, то и послал в Регенсбург отца Жозефа с заданием натравить на меня курфюрстов и подготовить мое падение.
— Парадоксы не знают границ, особенно в арестных домах, где слишком мало других развлечений, — сказал Петр. — Ваше умение черное представлять белым неподражаемо.
— Кто видит далеко, часто убеждается: то, что иным, смотрящим вблизи, кажется черным, на самом деле — белое.
— Женщине, у которой одичавший солдат убил ребенка, хозяину, чей кров сожгли, трудно было бы объяснять и доказывать, что все эти действия, ужасные на непосредственный взгляд, в действительности совершены в рамках благодетельных устремлений великого миротворца.
— Если этим людям трудно что-то объяснять и доказывать, то это еще не означает, что такие мелкие и во всякой войне неизбежные трагедии не сопровождают по необходимости благородные усилия, полезность коих проявится лишь по истечении немалого исторического времени. Древнеримские легионеры, конечно же, действовали не в белых перчатках, и завоевание ими мира не обошлось без жестокостей и зверств. Шесть тысяч распятых рабов вдоль Аппиевой дороги отнюдь не свидетельствуют о тонкости их чувств. Ныне мы мало что знаем об этих жестокостях, и нам мало дела до них. Зато тем тверже мы знаем, что порабощенным народам римляне принесли культуру и цивилизацию, покрыли их территории дорогами, великолепными зданиями и водопроводами, так что ваша горячо любимая родина, господин Кукань, до сей поры может кусать себе локти — зачем римские завоевания остановились перед ее границами. Однако вернемся к нашим делам. Не называю вас глупцом, но прошу учесть и понять, что я, одиннадцать лет находившийся в самом центре европейских событий и мировой политики, обладаю более широким и ясным кругозором, чем вы, удалившийся в сторонку со всей своей любовью к отчизне. Вы сказали, что считали себя единственным человеком, кому по силам выполнить головоломную задачу, возложенную на вас папой. Результат показывает, что такая самооценка с вашей стороны оправдана. Но с таким же правом я считаю себя единственным, кто в силах вернуть мир истекающей кровью Европе. Мы оба — большие люди, господин Кукань, и вы, и я, и этот факт не может изменить то обстоятельство, что вы безвестны и ходите с голым задом, а я в данный момент проиграл партию и сижу за решеткой. Большой человек обязан уметь примиряться с поражением. Величие Ганнибала никогда не было столь явным и достойным восхищения, как тогда, когда он, разбитый Марцеллом, вынужден был отступить на оборонительные позиции в Апулии, чтобы там, отрезанному от мира, тщетно ждать помощи из Карфагена. Трагедия современной европейской истории в том, что мои пути разошлись с вашими. Правда, когда мой племянник Макс поведал мне, кто тот человек, который проник в дом Кеплера и увидел меня в парадном облачении — а я нарядился от скуки, полагая, что делать мне больше ничего уже не нужно, — я ужаснулся и сделал все, что было в моих силах, чтобы обезвредить вас единственным способом, каким можно обезвредить человека вашего масштаба, то есть отправить вас к праотцам.
— Это совершенно не важно, — сказал Петр. — Но если мы хотим быть точными, то следует отметить, что вы старались умертвить меня еще до того, как ваш племянник мог поведать вам о моей особе.
— Вы правы, это совершенно не важно, — согласился герцог. — Вы разгадали мою игру, а для меня это было достаточным поводом спровадить вас со света. Ну что ж, не получилось, и вы, наперекор благоприятным для меня предсказаниям звезд, осилили меня и поставили в абсурдное положение. Добавлю не без злорадства, что и вы, хотя и одержали надо мной верх, попали в столь же абсурдное положение, и даже хуже моего, потому что вам будет потрудней выпутаться из него, чем мне. Но теперь я понимаю, почему все так случилось, почему звезды позволили вам сорвать мой план. Они позволили это, желая, чтобы я сблизился с вами и перетянул вас на свою сторону.
— Мой ответ до того очевиден, что я чуть ли не стесняюсь произнести его вслух: звезды, возможно, и желают этого, да я-то не желаю. Вы утверждаете, что Ришелье в лице отца Жозефа подставил вам подножку, потому что видел в вас великого миротворца. Если так, то мое вмешательство, способствовавшее успеху этих козней и выбившее оружие у вас из рук, — действительно преступление.
— Да, это было преступление!
— Только я-то не верю, чтобы ваше истолкование политики Ришелье было правильным. Не верю, что Ришелье хотел вас убрать потому, что видит в вас миротворца. Нет, он хотел сделать это потому, что видит в вас опору габсбургского трона.
Вальдштейн, вспыхнув гневом, грубо ответил:
— Болтаете, как баба на торгу, которая видит в Габсбурге черта с рогами! Хорошо, если бы император был чертом, — черт по крайней мере личность, одаренная разумом, волей и известной долей могущества. А император — осёл, император — тростник на ветру, он — чтобы привести близкий вам пример — мужская разновидность королевы Марии Медичи, которая склоняла слух к любому подлизале из числа своих советников; и вы были совершенно правы, лишив ее трона. Вы несомненно возразите, что и сын ее, Людовик Тринадцатый, — тюфяк и тростник на ветру. Но ведь условия во Франции диаметрально противоположны тем, что сложились в Германской империи. Людовик Тринадцатый — нуль, но правительство французское сильно и строго. Ришелье как первый министр короля обладает неограниченной властью. Королю же вольно охотиться на оленей или задирать юбки девчонкам и предаваться не знаю каким там еще развлечениям — на государственные дела он может начихать. Бремя забот лежит на плечах Его Преосвященства, и Его Преосвященство, будьте уверены, несет его охотно и со вкусом. В Германии ничего подобного нет. Император — кукла, с одной стороны, в руках курфюрстов, с другой — развращенных, продажных, перегрызшихся между собой министров. Я, могущественнейший человек в империи, никогда не имел права высказывать свое мнение о делах государства; мне, генералиссимусу, герцогу Фридляндскому, надлежало молчать, когда при дворе стряпали что-нибудь подлое и опасное, из чего наиболее полным и опасным был так называемый реституционный эдикт, повелевающий протестантам вернуть католической церкви все отчужденные у нее владения. По этому преступному акту, воскресившему раздоры среди немецких князей и, помимо прочего, давшему повод шведскому королю, так сказать, взять под защиту своих немецких единоверцев и поспешить им на помощь, — насчет этой дебильной подлости, уважаемый господин Кукань, мне не позволили сказать хоть слово, меня просто не спросили. Молча подразумевалось, что я двинусь в поход со своими войсками, чтобы воплотить в жизнь этот эдикт, то есть что я сгоню с бывших церковных владений их нынешних гражданских владельцев. Ничего подобного я делать не стал. Поэтому на нынешнем сейме курфюрстов, на который, как вам известно, меня не пригласили, я был, помимо прочего, обвинен в саботировании императорского эдикта. Вот главный аргумент, выдвинутый против меня курфюрстами. Я еще зимой предвидел, что там против меня затевается, и тщательно подготовился. У меня есть доказательства, что к изданию эдикта приложил руку сам Ришелье и что не один отец Жозеф, но и иезуит отец Ламорман, исповедник императора, которому тот слепо доверяет и который лично вложил в руку Габсбурга перо для подписания эдикта, — агент кардинала. То, что меня не пригласили на сейм, я собирался использовать к своей выгоде — а именно, неожиданным своим появлением так поразить и напугать всю эту шайку курфюрстов, министров и святых отцов, что можно будет легко пинками изгнать их вон, как Христос изгнал из храма менял. Базарные бабы, до уровня которых вы позволили себе опуститься, считают, что не Фердинанд Второй, а я, герцог Фридляндский, и есть настоящий император Германии. Некоторые, кто поостроумней, называют меня императором императора. Это не так, я им не был, но с завтрашнего дня должен был им стать — и стал бы, не подвернись тут господин Кукань из Кукани, бывший первый визирь турецкого султана. Сделавшись первым не только военным, но и политическим лицом империи, я мог отменить реституционный эдикт, мог умиротворить шведского короля и, наконец, что касается вашей, превыше всего любимой вами родины, мог загладить последствия поражения в битве на Белой Горе. Да, все это я не только мог, но, Бог свидетель, и сделал бы.