Выбрать главу

Он помолчал, потом еще два раза повторил:

— Бог мне в этом свидетель. Бог мне свидетель.

Под пальбой вальдштейновских аргументов Петр почувствовал себя неважно, и вопрос, навернувшийся ему на мысль, когда он разглядывал шествие вельмож к собору, — а что, если Вальдштейн, беспощадный воитель и смелый азартный игрок, в нравственном и человеческом отношении выше всех этих самовлюбленных, окуриваемых ладаном, восхищающих зевак господ? — этот вопрос встал перед ним с новой силой. И все же он собрал мужество для ответа:

— Что кто сделал бы, будь ему дано это сделать, — не докажет сам Господь Бог. Ваши намерения, только что изложенные, настолько превосходны, что если б я поверил в их реальность, рехнулся бы с отчаяния, что сорвал их. Но, к счастью для себя, я не верю в их реальность: для того, чтобы поверить, мне следует проглотить первую посылку, а именно, что Альбрехт Вальдштейн, которому эта война до сих пор приносила столько выгод, как никому другому в Европе, заинтересован в ее окончании. У меня, как вы изволили подчеркнуть с известным неудовольствием, здоровый желудок, но такое блюдо непереваримо и для меня.

— Убеждение или веру по команде не внушишь, и против вкусов никоим образом нельзя спорить. Вы настаиваете на своей позиции — хорошо; от этого мало что изменится, даже и вовсе ничего, потому что вы недолго будете ее занимать. В ближайшее время вы удостоверитесь, что я прав, называя ваши действия преступными. Теперешняя война — это война коварства в сочетании с торгашеством и алчностью. Вы имеете право сомневаться в моем гуманизме, но не можете усомниться в том, что у меня есть мозги. С уходом — по вашей вине — Альбрехта Вальдштейна со сцены война станет еще коварнее, еще более торгашеской, а тем самым — более жестокой и кровопролитной. Подумайте только, что станет с моей армией, если меня лишат верховного командования? Скажете, она сольется с армией Тилли? Только на бумаге, уважаемый господин Кукань, только на бумаге. Потому что из всех нынешних военачальников я один понял, что ведение войны — на три четверти вопрос организации и лишь на одну четверть — искусства полководца. Великая Римская империя рухнула вследствие недостатка организации. А мои солдаты, благодаря моим организационным способностям, добротно одеты, обуты, хорошо кормлены и оплачены. Я знаю их как собственные сапоги и осмелюсь утверждать, что добрая половина из них предпочтет дезертировать, чем перейти в головотяпски организованные войска, где люди ходят босые, а жалованье выплачивается розгами… И эти дезертиры станут бичом для всех тех, кто в Германии и на вашей любезной вам родине еще как-то работает, что-то производит, и строит, и сеет, и жнет. Так что если есть у господина Куканя хоть капля совести, он повесится, узрев такие последствия своего преступления, на собственном поясе. Такой великолепный и сложный организм, как армия генералиссимуса Вальдштейна, нельзя распустить безнаказанно. К сожалению, наказание падет не на голову виновников этого бедствия, а постигнет миллионы невинных.

Петр возразил — и, возражая, тягостно осознавал бесплодность своих слов, — что все, столь красочно описанное герцогом как последствия его ухода с театра войны, совершалось и ранее в полной и невыносимой мере. Тут он рассказал о мародерах, о висельниках, превосходно одетых и обутых благодаря безупречной вальдштейновской организации, которые изнасиловали и убили молодую пастушку после того, как убили и ограбили некоего мельника, а под конец перебили друг друга. Рассказ сей, однако, не произвел на Вальдштейна никакого впечатления. Петр еще не закончил, как герцог уснул, хотя и опасался, что всю ночь глаз не сомкнет.

На другой день ближе к полудню, когда оба узника уже сильно страдали от голода и жажды — с момента ареста они сидели без еды и питья, — раздалось длительное и разнообразное бряканье запоров, и в арестантскую вошел бодрый, низенький, толстенький, хорошо одетый господин. Его круглое, тщательно выбритое лицо так и сияло здоровьем и веселостью, его губы, украшенные маленькими усиками и мушкой, складывались в приветливую улыбку и выдавали завзятого говоруна. Он представился мэром Регенсбурга и заявил, что не знает обоих господ, но так как не сомневается в их благородном происхождении и так как они не провинились ни в чем серьезном, со стороны купца Циммермана было дерзкой нелепицей требовать возмещения убытков за сгоревший склад тряпок, ибо городские власти давно уже предписали ему убрать этот вонючий, вредный для здоровья горожан сарай, — а главное еще и по той причине, что нынче у нас великий праздник, он, мэр Регенсбурга, решил не заводить судебного дела на обоих провинившихся, а в тихости просто отпустить их на свободу. Начальник стражи проявил излишнее рвение, арестовав господ за такую безделицу — ну, да он, мэр, его за это как следует пропесочит. Типично для наших стражников: то, что на пятом бастионе убит и брошен в реку часовой, это им ничего, зато когда два веселых господина забавлялись пусканием шутих — о, это совсем другое дело, тут они вдруг до того бдительны, что всем чертям тошно!

— О каком празднике вы упомянули? — осведомился герцог. — Что у нас сегодня за праздник?

Мэр засмеялся.

— А вы не знаете? И правда, как вы могли знать, если сидите за решеткой с вечера! Да ведь мы избавились от этой вши, этой пиявки, от этого негодяя и мерзавца, от свинского пса Вальдштейна! Император только что подписал его отставку, весь город ликует, все как пьяные — конец Вальдштейну означает конец войне, господа, ну, я откланиваюсь. Приношу извинения, если наше гостеприимство оказалось не слишком комфортным, и очень рад, и счастья вам, и здоровья…

Город начала сотрясать праздничная пальба из пистолетов, мушкетов и пушек, кто только мог, выбегал из дому, чтобы присоединиться к ликующим толпам, валящим по улицам, кто только мог, орал славу императору за его великий, мудрый государственный акт, свидетельствующий о его величии и мощи, о силе его воли и о жаркой его любви к народу. Вальдштейн, неузнанный, незамеченный, с трудом передвигался на больных ногах, которым не досталось вчера врачебного ухода, и лицо его, нездорово воспаленное, усталое после жалкой ночевки, хранило обычное свое презрительно-равнодушное выражение.