В следующий же миг разъяренный Франта, желая покарать измену, направил один пистолет на капитана и нажал на спуск, но раздался только металлический щелчок; Франта пустил в ход второй пистолет — и снова осечка. Тут капитан вырвал из кармана второй заряженный пистолет и взревел капитанским голосом, заглушающим вой ветра и треск такелажа:
— Все наверх, слушай мою команду: убейте обоих, а Кукану отрубите голову, и айда назад в Стамбул! Хватит с меня сторожить и защищать двух дебилов, я с вами! Живо, ребята, принимайтесь за дело, нас осталось только четверо, на каждого по четверти миллиона! За дело, говорю, пока эту гнилушку не смыло волной! Убейте его, хоть польза будет от этого проходимца — впервые с тех пор, как он родился!
Таков, в замедленном изложении, был бег событий, разыгравшихся в одно мгновение, на грани двух резко отличных друг от друга времен — прошедшего и наступающего. В этом прошедшем времени капитан Ванделаар был честный моряк, в наступающее время он вошел пиратом; Петр же с Франтой, в прошедшем времени хозяева положения, в наступающем могли считать себя все равно что покойниками. Меж тем «Дульсинея», удерживаемая на курсе одной левой рукой взбешенного, а в ту минуту, пожалуй, уже и сумасшедшего капитана, с громкими стонами билась в волнах; а на ее палубе три человека, со смертью во взоре, с кинжалами в руках, — венец, облитый кровью из простреленного уха, северянин с окровавленной щекой и кок, только что выскочивший из камбуза, вооружившись кочергой и ножом, — настороженно пригнувшись, как обезьяны, широко ставя ноги, чтоб сохранить равновесие на палубе, ходившей ходуном, подкрадывались к Франте и Петру.
Петр надеялся, что у капитана было только два пистолета и он не станет стрелять из второго, чтоб не тратить последний заряд, пока его люди еще способны бороться.
— Зайди за мачту и кончай кока! — крикнул он Франте, перекрывая грохот бури. — А я возьму на себя этих двух!
— Ни шагу, или стреляю! — закричал капитан Франте, который огромным прыжком укрылся за компасной будкой, чтоб оттуда перебежать к задней мачте.
Тогда Петр, воспользовавшись тем, что внимание капитана отвлеклось, бросил в него один из двух своих разряженных пистолетов и угодил капитану в правый висок. Капитан сполз на пол, а так как он не оставлял штурвала, то весом своего тела резко повернул его.
Последствие было молниеносным и ужасным. «Дульсинея», развернувшись, так сильно стукнулась бортом о тяжко вздымавшуюся волну, что вода с пушечным громом проломила фальшборт, обрушилась на палубу, будто стена, поваленная рукой исполина, сорвала камбуз, бросила его на стену каюты, проломив ее, словно та была из бумаги. При этом «Дульсинея» по своей скверной привычке встала на дыбы, а свалившись обратно, закружилась в волнах, как собака, ловящая блох в собственном хвосте. Затем, послушная уже только ветру и неуправляемому рулю, стремглав полетела прямо в пекло разъяренных вод. К этому моменту палубу словно вымело — всех, живых и мертвых, чистых и нечистых, смыло в море, как мусор, на который поломойка выхлестнула ведро воды. Судно с мачтами, скрученными в штопор, с клочьями разодранных парусов, хлопающими по ветру, еще плясало какое-то время, словно пьяный медведь, то подбрасываемое волнами, то ныряя в пропасти, пока не исчезло наконец в одной из них; водяные горы сомкнулись над ним — и с очаровательной, хотя и своенравной «Дульсинеей» было покончено навсегда.
Но если конец пришел «Дульсинее», то мог наступить конец и Петру Куканю; гибелью его в волнах разбушевавшегося Ионического моря можно было бы достойным образом завершить долгую историю его жизни; такие люди, как он, не умирают в постели, а Петр пережил столько смертельных опасностей, что было бы только логично, если б он погиб от одной из них и навсегда исчез в морских глубинах. Конец чистый, достойный, какого и заслуживал бы герой, столь долго противостоявший козням людей злой воли и побежденный лишь стихией; одним словом, вполне удовлетворительный конец.
Однако, если мы в одном абзаце четырежды повторили слово, означающее смерть, то это еще не значит, что оно избрано точно. Что же удовлетворительного в смерти молодого человека, наделенного прекрасными качествами и столь полного жизни, еще несколько дней назад чувствовавшего себя Титаном, на плечах которого покоится будущее всего человечества?
Но если безвременную гибель Петра нельзя назвать удовлетворительной, то неверно и утверждение, что она была бы логичной. Мы ведь не забыли давнюю ночную сцену, когда над колыбелью новорожденного Петра сошлись три Парки, две белых и одна черная, и когда эта черная, конечно же, враждебная, зловеще улыбнулась, услышав, какими дарами одарили младенца ее добрые и простодушные сестры. «Таким ты станешь, Петр из Кукани, вольный и независимый, которого никто не проведет», — вот что сказала тогда вторая из белых сестер, Лахесис, а черная, Атропос, ничего не добавила, только заявила, что подписывается под этим: своей проницательной, жестокой мыслью она провидела, что необычайные свойства Петра когда-нибудь сыграют с ним злую шутку. Однако то, что Петра смыло в бушующее море, не имело ничего общего с его свойствами; а то, что он в самый неподходящий момент открыл капитану Ванделаару свое тождество с пашой Абдуллой, чем разжег низменные страсти матросов и спровоцировал их на бунт, было следствием не его неправдоподобной правдивости, а единственной его отрицательной черты — а именно некоторой склонности к болтливости и хвастовству. Следовательно, трагическая ситуация, возникшая на «Дульсинее», была вызвана не добродетелями Петра, а, напротив, его единственным пороком. Поэтому, утони Петр — все коварство черной Парки оказалось бы напрасным, а это противоречит внутренней логике нашего повествования; следовательно, такой конец Петра был бы не только не удовлетворительным, но и нелогичным.
Пока мы рассуждаем, Петр, смотрите-ка, уже вынырнул, и мы видим, как волны швыряют и бросают его, и поглощают, и извергают вновь и вновь, словно щепку и даже нечто еще более жалкое и беспомощное, ибо щепка, будучи легче воды, утонуть не может, а он может. Петр борется за каждый глоточек воздуха, хватает его открытым ртом, едва только его на секунду перестает захлестывать с головой; но от мысли, что борьба эта тщетна, силы его быстро убывают. Он уже начал проваливаться в бездну бесчувствия, как вдруг его конвульсивно взмахивающие руки, все еще, помимо его сознания, ищущие, за что бы ухватиться, хотя бы за ту самую соломинку из пословицы, натолкнулись на что-то твердое и скользкое, на какое-то бревно или доску — не важно: главное, это было нечто иное, чем вспененная вода. И он вцепился в этот предмет так крепко и с такой жадностью, как не цеплялся в жизни ни за что.
А было это бесформенной массой разбитых досок — остатки камбуза, сорванного первым же напором воды, затопившей палубу «Дульсинеи», и масса эта удержалась на плаву, когда сама «Дульсинея» уже упокоилась на морском дне. Петру удалось вскарабкаться на этот своеобразный плот, части которого не распадались только милостью Божией и который вел себя словно дикий мустанг, старающийся сбросить седока. Так, вцепившись в эти доски руками и ногами, Петр провел на них много изнурительных часов, каждая секунда которых могла оказаться для него последней. К вечеру море успокоилось, и после очень холодной ночи, которую он провел без сна, стуча зубами, настало утро: небо — словно выметенное, без единого облачка, море тихое, оживляемое лишь мелкими игривыми волночками.
Петр прожил на обломках камбуза целых три дня и еще значительную часть четвертого, спасаясь от гибельной жажды и теплового удара тем, что время от времени погружался в воду, после чего снова всползал на плот и отдыхал, пока солнечный зной не сгонял его опять в воду. Так прошли двое суток после кораблекрушения; на третьи, белый с головы до ног, ибо его покрыл слой высохшей соли, он уже лежал без движения, ослабев до того, что не решался окунуться в воду, опасаясь, что не сможет взобраться обратно. Временами он впадал в опасный сон, от которого мог и не проснуться, и снилось ему, что он идет по белой равнине и бросает в рот полные пригоршни снега. Когда же, на четвертые сутки, в час, когда солнце приближалось к зениту, он на мгновение очнулся, — вероятно, опять-таки сработало его шестое чувство или внутренний голос разбудил его, — он увидел на горизонте большой трехмачтовый корабль, шедший под всеми парусами прямо на него. Петр сумел еще подняться на колени и, сорвав с себя лохмотья рубашки, принялся махать и махал до тех пор, пока и небо, и море не почернели в его глазах.