Стол опустел. Пища и напитки были уничтожены, к приятной сытости неизбежно примешивалось ощущение быстролетности жизни. Из темноты доносились ночные звуки: шорох гусениц в саду, далекий уличный гул, мерные удары колокола Святой Гудулы. Все это навевало смутные воспоминания, которые предшествуют и способствуют сонливости. Стол перед каждым из сотрапезников был усеян крошками — у кого больше, у кого меньше. Было душно. Перед тем как разойтись по домам, решили продолжить отдохновенный процесс пищеварения в саду. Там стояли ажурные стулья из белого металла, которые называют садовыми, хромоногие шезлонги и один ротанговый стул (что такое ротанг, мы не знаем, но при подобных романтических обстоятельствах всегда присутствует ротанговый стул). Прежде чем выйти в сад, Синуль включил шумофон.
Шумофон был гордостью и шедевром Синуля. Не имея ни финансовых (из-за любви к пиву и большого семейства), ни территориальных (его домик был слишком тесен) возможностей установить у себя орган, он изобрел инструмент, максимально к нему приближенный (во всяком случае, по мощи звука, в чем, к своему огорчению, могли убедиться соседи), и это был шумофон. С годами шумофон все более совершенствовался (то есть приближался к совершенству, существование коего подтверждено наукой), пока не достиг, наконец, такого богатства и такой чистоты звучания, какие только может обеспечить передовая современная техника. Синуль собственноручно собирал и подгонял, завинчивал и паял все детали своего инструмента (что приводило к массе необъяснимых неисправностей, ибо он постоянно терял электрические схемы), и в результате отовсюду торчали пучки спутанных разноцветных проводов — чрезвычайно эффектное зрелище.
Чтобы добиться желаемого, Синулю пришлось разработать целую систему. У всех его друзей имелись шумофоны его работы. Он приходил к ним, изучал обстановку, выяснял их эстетические запросы и финансовые возможности (к его приходу они должны были запастись пивом: это позволяло ему приятно расслабиться после посещений магазинов, где продавались детали для шумофонов), выслушивал их доверительные признания и выносил вердикт: новички получали шумофон, собранный из устаревших деталей другого инструмента, чей хозяин, также член синулевского кружка, намного превосходил их в музыкальном и финансовом отношении. И вот после целого ряда обменов, установок и перестановок (сопровождаемых распитием пива и доверительными признаниями) настал день, когда Синуль смог почти задаром дополнить свой шумофон новой, жизненно важной деталью, и теперь он знал: из шумофонов его друзей ни один не выдерживал сравнения с его собственным. Иветта часто приходила к нему послушать музыку, и на этот случай он держал в своей фонотеке записи опер Верди. Но сегодня вечером он поставил этюд для клавикордов Карла Филиппа Эммануэля Баха — единственно подходящий вариант для данного места и времени. Задремавший Бальбастр вздыхал во сне, судорожно дергая лапами.
— Готов поспорить, — сказал Синуль, — что ему снится Гоп-ля-ля.
Гоп-ля-ля была единственная любовь Бальбастра, маленькая белая кудлатая собачка, жившая когда-то в домике в глубине сада, напротив Синулей. Бальбастр был в ту пору еще молод и неукротим, он как безумный носился вдоль садовой ограды, а она кокетливо резвилась в травке по ее другую сторону, надежно защищенная от его ухаживаний чугунной решеткой и высокомерием хозяев, которые, несмотря на мольбы Арманс и Жюли, растроганных любовным горем своего пса, категорически запретили этому безродному выскочке встречаться с их породистой Гоп-ля-ля. Потом они уехали, Гоп-ля-ля исчезла, но память о ней навсегда осталась в сердце Бальбастра.
Синуль зычным голосом воскликнул: «Гоп-ля-ля!», и Бальбастр, вмиг проснувшись, бросился в глубину сада и забегал взад-вперед вдоль решетки, заливаясь лаем в регистре, более близком к «Аве Мария» Гуно, чем к своему обычному регистру, характерному для французской органной школы XVIII века, — за это он и получил такую кличку. Синуль и Иветта покатились от хохота.
— Перестань мучить бедную собаку, — мягко сказала мадам Синуль.
Поняв тщетность своих усилий, Бальбастр с упреком взглянул на хозяина, улегся и опять заснул. В саду все затихло.
Иветта и мадам Синуль собирались в воскресенье пойти на какую-нибудь выставку. Они еще не решили, что им выбрать — Гецлера, Гийомара или викторианскую живопись. Впрочем, выставку старопольдевской скульптуры тоже все хвалили. Жюли пошла мыть посуду. Синуль ощутил какое-то смутное беспокойство; возможно, подумалось ему, я немного выпил. Он никак не мог сосредоточиться на таком важном деле, как программа торжественного концерта, а время не стояло на месте. Он предчувствовал бессонную ночь и боялся ее. Бессонница донимала его все чаще — из-за пива, а также материальных и моральных проблем, усугублявшихся из-за бурного и стремительного взросления его потомства, особенно дочерей.
— Я пью, чтобы забыть, — иногда говорил он Иветте.
— Забыть о чем?
— Забыть о том, что я пью.
Возле малинника, под большим олеандровым кустом, завозился семейный ежик. Синуль, в свою очередь, заснул, и теперь они с Бальбастром храпели рядышком. И тут зазвонил телефон.
— Иветта! Тебя к телефону! (голос Жюли)
— Кто звонит?
— … (Мы временно ставим себя на место Иветты и этим отточием хотим показать, что она не расслышала ответа.)
— Кто это?
— Это Гортензия! По телефону!
— Иду, иду!
Прошло некоторое время.
Телефонный звонок и последующий обмен репликами разбудили Синуля, и он с нетерпением ждал, когда Иветта вернется в сад: он обожал всякие занимательные истории про друзей и знакомых, а Иветта при ее профессии, природной говорливости и склонности к спиртному была неисчерпаемым источником таких историй, позволявших Синулю отшлифовать его суждения о состоянии «нашего прогнившего общества» (цитата). Убежденный социофизиономист, последователь Лафатера и Сурио, Синуль создал собственную классификацию человеческих типов, настолько интересную, что мы непременно поделимся ею с читателями, если только для этого хватит места в нашем повествовании.
Прошло еще какое-то время (как вы можете понять по красной строке).
По прошествии этого времени Иветта вернулась в сад. Судя по ее лицу, ей только что доверили тайну, которой она теперь жаждала поделиться.
— Ну? — спросил Синуль.
— Звонила Гортензия, — сообщила Иветта. Впрочем, все и так знали, кто звонил, знал даже Бальбастр, всегда присутствовавший при телефонных разговорах.
— Ну и что?
— Она влюбилась!
Интерес Синуля сразу угас. Сообщение о том, что Гортензия влюбилась, нельзя было считать новостью — уж слишком часто оно звучало. Жизнь самой Гортензии это событие, безусловно, украшало, но в пересказе из вторых рук оно теряло значительную часть своей прелести. Вариантов было два. Либо: она его разлюбила, между ними все кончено, она в отчаянии, этот подлец ушел, знаешь, чего он от нее добивался? Либо: она влюбилась. «Это я уже слышал, — отвечал Синуль, который вообще часто жаловался на свою память, но в таких случаях она его никогда не подводила. — Это я уже слышал в прошлый вторник. — Да, но в прошлый вторник это был Икс, а сегодня — Игрек. — Но ты не говорила, что она разлюбила Икса. — Не говорила, потому что этого не было: сейчас она влюблена в Икса и в Игрека».
Такой вариант представлялся наиболее интересным, однако, подумал Синуль, сейчас он маловероятен: в последнее время Гортензия усердно занималась и ей было не до нежных чувств.
— А-а, — несколько равнодушно отозвался Синуль, — и кто же это на сей раз или, если по порядку, с каких это пор?
— С середины сегодняшнего дня, — сказала Иветта.
Интерес Синуля внезапно усилился. Вот это действительно новость! Впервые он оказался, если можно так выразиться, в первых рядах зрителей. Обычно Гортензия какое-то время выжидала, прежде чем открыться Иветте и поведать ей о своих душевных терзаниях (как выражались в XVIII веке), а при необходимости и обследовать место происшествия (если вы поняли, о чем речь); и вдобавок Иветта не бежала сразу же с докладом к своему другу Синулю. То, что о событии сообщалось по телефону, а также сам факт присутствия Иветты придавало ему какое-то своеобразие: так паприка придает особый вкус супу-гуляшу, а шафран — рыбному бульону.