Вечером, перед тем как лечь спать, Эсеб ощутил нечто вроде сомнения. Он только что доел суп, как обычно вздувая в тарелке пузыри, как вдруг ему вспомнились слова инспектора: добропорядочный гражданин должен смотреть, что делается вокруг, чтобы при необходимости сообщить властям о неблаговидных действиях. Только при этом условии в нашем городе можно будет жить безопасно. И вдруг Эсеб спросил себя: а является ли он добропорядочным гражданином? Вначале этот вопрос не показался ему таким уж серьезным.
— Может, я и не добропорядочный гражданин. А на черта мне это надо — быть добропорядочным гражданином? На мужчин смотреть неинтересно, это каждый понимает.
И он доел йогурт с персиками в сиропе, преисполнившись благородного негодования, которым тут же поделился с мадам Эсеб. А она, радуясь, что ускользнула от испытующего и опасно проницательного взгляда инспектора, но все еще не успокоившись, возразила: когда эти люди задают вопросы, им надо отвечать, а то будут неприятности.
— Не обижайся, Эсеб, но, по-моему, ты напрасно так разговаривал с инспектором — он такой вежливый, такой воспитанный, просто удивительно, обычно они ведут себя куда хуже!
Эсеб досадливым жестом отмахнулся от ее поучений; для него это было делом принципа, от него добивались признания, будто на мужчин тоже интересно смотреть, а он не мог на это пойти, за кого они его принимают, за педика, что ли. Он встал из-за стола, обуреваемый праведным гневом.
Но позже, когда он остался один (мадам Эсеб спустилась в лавку поговорить с Александром Владимировичем), возбуждение улеглось и возникло чувство неуверенности. Дело было не в разговоре с инспектором полиции, он вовсе не жалел, что отказался ему отвечать; нет, охватившие его сомнения были гораздо серьезнее, мучительнее, глубже: сколько лет уже длятся его изыскания, а что он сумел узнать? Задавшись этим вопросом, он попытался выразить в одной фразе квинтэссенцию знаний, которые приобрел в результате многих тысяч метких, точных и систематических наблюдений, но не смог это сделать; уму его представилось лишь беспорядочное скопление губ, трусов, плеч, грудей, ляжек, принадлежавших женщинам разных стран, в разной экипировке, и вдруг они заплясали у него перед глазами, и у него закружилась голова.
«Ничего я не знаю, — сказал он себе, — совсем ничего». Все было понапрасну, без толку. Он осторожно поднялся со стула — вокруг него все вертелось, а в голове продолжался адский хоровод женских тел, все более и более обнаженных и растрепанных.
И тут, как бывало всякий раз, когда в его жизни возникала трудная проблема, он решил пойти помочиться. Уже несколько лет у него с этим был непорядок; не то чтобы ему было больно, просто это занимало все больше времени. Приходилось стоять перед унитазом по пять-десять минут и думать обо всякой всячине, ожидая, пока это, наконец, получится — медленно, очень медленно, но наверняка. Вначале это его раздражало, а потом он превратил этот недостаток в достоинство: он заметил, что когда стоишь вот так, думая о том, как бы пописать, а потом писаешь и думаешь, то все житейские невзгоды забываются, все неразрешимые проблемы решаются сами собой; про себя он называл это Мочиться по методу Эсеба. Метод состоял в следующем: несколько минут он проводил в раздумьях обо всем и ни о чем, чтобы привести мочевой пузырь в хорошее моральное состояние, это было весьма важно; а затем, почувствовав, что скоро сможет пописать, брал стакан лимонада, заранее поставленный на подоконник, и отпивал большой глоток. И тогда, каким-то чудом, согласно закону природы, который он не смог бы сформулировать, но который по важности не уступал закону всемирного тяготения или теории относительности, он, наконец, мочился, и с каждым следующим глотком его мочевой пузырь опорожнялся все сильнее, а сам он испытывал глубокое удовлетворение, превращаясь в некий космический водоем. Когда весь лимонад был выпит, а мочевой пузырь пуст, волновавшая его проблема оказывалась решенной!
Но сегодня дело не клеилось. Адский водоворот голых женских тел и мучительные сомнения, порожденные гнусными вопросами инспектора Арапеда, не давали ему покоя; видения, накопившиеся у него в голове за долгие годы, неудержимым потоком рвались наружу, и от них не оставалось ничего. Выходя, он поставил стакан на подоконник и увидел свое лицо в зеркале над бачком. Он увидел свое постаревшее лицо и заплакал.
Глава 21
Иветта идет к Гортензии
В первое воскресенье после отмены летнего времени Гортензия позвонила Иветте: она хотела ее видеть.
— Приходи обедать, — сказала Иветта.
Она зевнула; было уже одиннадцать часов, но ее мучило похмелье: накануне она слишком много выпила у Синуля, после того как вместе со своим отцом посмотрела шестую телепередачу из цикла «Лучшие матчи между сборными Франции и Уэльса».
— Нет, — ответила Гортензия, — приходи ты ко мне, я хочу тебе кое-что показать.
— А как же Морган? — спросила Иветта, зная, что Морган не любил попадаться на глаза друзьям и знакомым Гортензии.
— Он поехал на уик-энд к матери, из-за отмены летнего времени.
— Из-за отмены летнего времени?
— Да, летнее время отменили, и ему надо ее поддержать и утешить. Она никак не может к этому привыкнуть, то есть не может привыкнуть к перемене времени. Понимаешь, она англичанка, — добавила Гортензия, как будто это все объясняло.
Они назначили время и условились, что Иветта принесет десерт и хлеб.
Гортензия не хотела ничего говорить, пока они не пообедают. Она казалась напряженной и нервной и совсем не походила на беззаботную цветущую особу с кругами под глазами, словно только что вставшую с постели, какой она была весь предыдущий месяц. Спагетти были переварены, кусочки сала подгорели. Гортензия скатывала, а потом расплющивала шарики из хлебных крошек.
После обеда Гортензия отвела Иветту в спальню. Она положила на кровать черный кожаный чемоданчик и сказала Иветте:
— Вот, смотри! Я уверена, что он мне изменяет. Там внутри наверняка есть доказательства, но будет лучше, если чемоданчик откроешь ты, я не хочу рыться в его вещах.
Иветта улыбнулась и открыла чемоданчик: в нем лежали инструменты, толстый стальной стержень, раздвоенный на конце, большая связка ключей, отвертки, бритвенные лезвия, несколько пар перчаток… Была еще маленькая пачка писем, перевязанная голубой ленточкой. Приглушенно вскрикнув от ярости, Гортензия схватила письма.
— Может, стоило надеть перчатки? — насмешливо спросила Иветта.
— Зачем?
— Чтобы не оставлять отпечатков пальцев!
Но Гортензия пропустила это мимо ушей. Она взяла верхнее письмо из пачки и углубилась в чтение. На лице ее отразилось живейшее изумление.
— Ничего не понимаю, — сказала она, — что ты об этом думаешь, Иветта?
В письме было написано следующее:
«Тюрьма аббата фариа, лазарет,…сентября…
Пишу тебе из лазарета, дружище Гогор, не знаю, что еще со мной стряслось, бывает такая хворь, что она есть, а ее не видно, вот я и попала в лазарет тюрьмы аббата фариа». Далее следовали новости о разных подружках и прочих знакомых по обе стороны решетки, а подпись гласила: «Маргарита, твоя старая мочалка».
— Ну, если это — его пламенная страсть, то тебе пока нечего бояться, — сказала Иветта.
Гортензия просмотрела еще несколько писем, но, по-видимому, не узнала больше ничего существенного. Она вздохнула и села на кровать.
— А это что такое? — спросила она, показывая на содержимое чемоданчика, разложенное на покрывале.
— А это, детка, — собравшись с духом, ответила Иветта, — это, если я не ошибаюсь, инструменты взломщика. Вон та здоровая штуковина называется фомка, и их здесь не меньше трех, разного размера. Это, по-моему, алмаз, которым режут стекло, чтобы проделать аккуратную дырочку и без шума открыть окно. А это веревочная лестница.
Гортензия вначале была ошеломлена. Она посмотрела на Иветту и, казалось, помолодела лет на пятнадцать, то есть стала выглядеть довольно-таки юной. Затем углы ее рта раздвинулись, губы слегка задрожали, и вдруг она расхохоталась.